Надо ли быть добрым?
2016-12-22 Б. Сарнов
Эта статья была написана к 100-летию со дня смерти Чарльза Диккенса. Совершенно случайно мы наткнулись на нее в одном старом журнальчике, прочли, и с тех пор она не выходит у нас из головы. «Может, перепечатать?» — думали, — «замечательная ведь вещь! Да и в интернете ее нигде не видно». А потом вдруг взяли и перепечатали.
Теперь она снова ваша. И наша. Всехняя.
Этот смешной случай произошел на глазах у писателя Константина Паустовского. Дело было в Крыму, на берегу Черного моря. Паустовский, как это водится у писателей, все записал в свою записную книжку. Наверное, он думал, что история, разыгравшаяся на его глазах, пригодится ему для какого-нибудь рассказа или повести:
«Желтые облака над Феодосией… Жара… Мальчишки сидят на старой акации и набивают рот сухими сладкими цветами. Далеко над морем подымается прозрачная струя дыма — идет из Одессы теплоход. Мрачный рыбак, подпоясанный обрывком сети, свистит и сплевывает в воду — ему скучно. Рядом с рыбаком на берегу сидит мальчик и читает книгу. „Дай, пацан, поглядеть“, что такое за книга», — хрипло просит рыбак. Мальчик робко протягивает книгу. Рыбак начинает читать. Он читает пять минут, десять, он сопит от увлечения и говорит: «Вот это завинчено, убей меня бог!» Мальчик ждет. Рыбак читает уже полчаса. Облака переменились на небе местами, мальчишки уже объели одну акацию и полезли на другую. Рыбак читает. Мальчик смотрит на него с тревогой. Проходит час.
«Дядя, — шепотом говорит мальчик, — мне надо домой». «До мамы?» — не глядя на него, спрашивает рыбак. «До мамы», — отвечает мальчик. «Успеешь до мамы», — сердито говорит рыбак. Мальчик замолкает. Рыбак с шумом перелистывает страницы, глотает слюну. Проходит полтора часа. Мальчик начинает тихо плакать. Теплоход уже подходит к порту и гудит небрежно и величаво. Рыбак читает. Мальчик плачет, уже не скрываясь, слезы текут по его дрожащим щекам. Рыбак ничего не видит. Старый пристанский сторож кричит ему: «Петя, чего ты мучаешь ребенка! Отдай книгу, имей каплю совести!» Рыбак удивленно смотрит на мальчика, бросает ему книгу, плюет, говорит с сердцем: «На, собственник, базарная душа, подавись той книгой!» Мальчик хватает книгу и бежит, не оглядываясь, по раскаленному портовому спуску. «Что это была за книга?» — спрашиваю я рыбака. «Та Диккенс, — говорит он с досадой. — Такой прилипчивый писатель — как смола!..»
Сто лет прошло с того дня, когда завершился жизненный и творческий путь Чарльза Диккенса. Многих писателей, живших и работавших в одно время с ним, мы ценим и почитаем. Некоторыми из них восхищаемся. Есть и такие, перед которыми готовы преклониться. Существует целая иерархия, согласно которой одних писателей именуют выдающимися, других — всего лишь замечательными, а третьих (таких уж и вовсе немного) — великими. Но даже и среди тех, кто безусловно относится к «великим», далеко не каждого читают так взахлеб, не отрываясь, залпом, единым духом, от первой страницы до последней. Короче говоря, так, как читал описанный Паустовским рыбак неведомую нам книгу Диккенса.
В чем же причина этого удивительного обаяния? Может быть, все дело тут в очень высоком, очень изощренном литературном мастерстве? Например, в той особой изобретательности, с какой Диккенс обычно строит сюжет своего произведения? Недаром ведь рыбак, который не в силах был оторваться от книги Диккенса, бормотал себе под нос: «Вот это завинчено, убей меня бог!»
Да, Диккенс действительно очень искусно умеет «завинчивать» сюжет. В каждом его романе обязательно есть какая-то жгучая тайна, разгадка которой обнаруживается лишь в самом конце. Но на свете было немало писателей, которые владели этим искусством ничуть не хуже Диккенса. Были и такие, которые даже превосходят Диккенса своим умением изобретать таинственные истории с загадочными убийствами.
Видимо, секрет обаяние диккенсовских книг гораздо ярче выразился в чем-то другом. Может быть, он в редкостном, поистине волшебном умении Диккенса изображать людей и предметы так, что они буквально стоят перед нашими глазами? Предмет, описанный Диккенсом, так рельефен, так отчетлив, что его хочется потрогать. «Призовите два десятка иллюстраторов, — справедливо замечает один из исследователей творчества Диккенса, — и потребуйте от них портреты Пиквика и Копперфилда; рисунки выйдут похожими друг на друга: на них непостижимо схоже изображены будут пухлый джентльмен в белом жилете с приветливым взглядом из-под очков и красивый белокурый робкий мальчик в почтовой карете… Диккенс изображает так отчетливо, так детально, что приходится подчиняться гипнозу его зрения…»
Это свойство Диккенса объясняет многое в природе его художнического дара. И все-таки даже этого недостаточно, чтобы до конца раскрыть секрет обаяния Диккенса, природу его удивительной, необъяснимой, загадочной способности так властно привлекать к себе людские сердца.
Если бы все персонажи, созданные могучим воображением Чарльза Диккенса, каким-то чудом вдруг облеклись в плоть и кровь и явились перед нами, — это была бы огромная толпа, способная заполнить большую городскую площадь. В этой толпе оказались бы представители всех слоев населения, всех классов, всех общественных положений и чуть ли не всех профессий, какие только существовали в Англии прошлого века. Здесь были бы бедные сельские джентльмены и богатые лондонские дельцы, адвокаты со своими клерками и нищие бродяги, банкроты, сидящие в долговой тюрьме, и матросы, учителя и школьники… Но первое, что сразу бросилось бы нам в глаза в этой толпе, — огромное количество людей странных, чудаков.
В каждой книге Диккенса обязательно есть хотя бы один чудак. Чаще их несколько. Иногда их много. Есть у Диккенса даже и такие книги, буквально все персонажи которых, от первого и до последнего, — самые что ни на есть настоящие чудаки (таков, например, роман «Посмертные записки Пиквикского клуба»).
Но дело даже не в количестве чудаков, населяющих книги Диккенса. Все дело в той необычной роли, которую играют чудаки в его романах.
Роль эта необычна вот почему. Чудак у Диккенса, как и полагается чудаку, смешон, наивен. Он, как правило, сильно уступает другим персонажам романа в смысле ума и образованности. Иногда он может быть даже слегка ненормальным, попросту говоря, выжившим из ума. Но даже и в этом случае он неизменно оказывается гораздо проницательнее, гораздо разумнее многих других персонажей романа.
Маленький Дэвид, герой романа «Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим», измученный одиночеством, жестокостью и бездушием людей, от которых он полностью зависит, решается на отчаянный поступок. Он самовольно убегает от тех, кто ему ненавистен, пешком покидает Лондон и отправляется на поиски своей бабушки, единственного близкого ему человека. Бабушка эта — почтенная мисс Бетси Тротвуд — очень рассердилась когда-то на родителей Дэвида и поклялась никогда больше не иметь с ними ничего общего.
Вот к этой-то бабушке и приходит после долгих скитаний бедный, измученный, грязный, оборванный, изголодавшийся Дэвид Копперфилд. Как она его встретит, узнав, что родители его умерли, что он остался один на свете? Неужели прогонит? И он теперь уже навсегда останется совсем одиноким в этом страшном, жестоком мире?
«…Я поднял глаза к окну во втором этаже, где увидел румяного, симпатичного седовласого джентльмена, который забавно прищурил один глаз, несколько раз кивнул мне головой, столько же раз покачал ею, улыбнулся и скрылся.
Я и без того уже был растерян, а теперь, видя такое странное поведение, растерялся еще больше и готов был улизнуть, чтобы поразмыслить, как мне надлежит действовать, но в эту минуту из дома вышла леди в платке, повязанном поверх чепца…
С трепещущим сердцем я смотрел как она проследовала в угол сада и, наклонившись, принялась выкапывать какой-то корешок. Потом, окончательно упав духом, но движимый отчаянием, я потихоньку вошел в сад и, остановившись подле нее, тронул ее пальцем.
— Простите, сударыня… — начал я.
Она вздрогнула и подняла глаза.
— Простите, бабушка…
— Что? — вскричала мисс Бетси таким удивленным тоном, какого я никогда еще не слыхивал.
— Простите, бабушка, я ваш внук.
— О господи! — сказала бабушка. И села прямо на дорожку.
Тут я потерял самообладание и, разведя руками, чтобы показать ей мое оборванное платье и призвать его в свидетели перенесенных мною страданий, разразился рыданиями, которые, вероятно, накопились во мне за всю эту неделю.
Бабушка, лицо которой не выражало решительно никаких чувств, кроме беспредельного изумления, сидела на гравии и смотрела на меня во все глаза, пока я не разрыдался, а тогда она быстро встала, схватила меня за шиворот и потащила в гостиную. Там она первым делом открыла высокий стенной шкаф, достала оттуда несколько бутылок и влила мне в рот понемножку из каждой… Немного погодя она позвонила в колокольчик.
— Дженет, — сказала бабушка, когда в комнату вошла служанка, — поднимись наверх, передай мой привет мистеру Дику и скажи, что я хочу с ним поговорить…
Бабушка, заложив руки за спину, шагала взад и вперед по комнате, пока не вошел, улыбаясь, тот самый джентльмен, который подмигивал мне из верхнего окна.
— Мистер Дик, — сказала моя бабушка, — не прикидывайтесь дурачком, потому что никто не может быть более рассудителен, чем вы, стоит вам того пожелать. Все мы это знаем. А стало быть, не прикидывайтесь дурачком.
Джентльмен мгновенно сделал серьезное лицо и, показалось мне, посмотрел на меня так, словно умолял не заикаться об окне.
— Мистер Дик, вы слышали от меня о Дэвиде Копперфилде? — продолжала бабушка. — Не притворяйтесь, будто у вас нет памяти, мы-то с вами знаем, что это не так.
— Дэвид Копперфилд? — переспросил мистер Дик, который, по моему мнению, мало что об этом помнил. Дэвид Копперфилд? О да, конечно! Дэвид… разумеется…
Ну так вот это его мальчик, его сын, — сказала бабушка. — Он был бы вылитый отец, если бы не был похож также и на свою мать.
— Его сын? — повторил мистер Дик. — Сын Дэвида? Неужели?
— Да! — подтвердила бабушка. — Здесь вы видите перед собой Дэвида Копперфилда-младшего, и я вам задаю вопрос: что мне с ним делать?
— Что вам с ним делать? — беспомощно повторил мистер Дик, почесывая голову. — О! Что с ним делать?
— Да, — с важной миной подтвердила моя бабушка, подняв указательный палец. — Говорите же! Мне нужен ваш здравый совет.
— Ну, что ж, будь я на вашем месте, — задумчиво начал мистер Дик, устремив на меня рассеянный взгляд, — я бы…
Созерцание моей особы, казалось, внушило ему какую-то мысль, и он бодро добавил:
— Я вымыл бы его!
— Дженет! — произнесла бабушка, обращаясь к служанке с тихим торжеством, которое было мне в ту пору непонятно. — Мистер Дик разрешает все наши сомнения. Согрей воду для ванны…»
dikkens-copper
Почтенный джентльмен, который так блестяще разрешил все сомнения своенравной мисс Бетси Тротвуд, как впоследствии выяснил маленький Дэвид, был ее дальним родственником.
Он был слегка чудаковат, чтобы не сказать больше. Однако чудачества его были весьма невинны. Они состояли в том, что он воображал себя двойником короля Карла Первого, казненного в 1649 году. Он писал об этом книгу — Мемориал, — исписывая в день по нескольку десятков страниц четким и ясным почерком. Затем из этих листков он клеил прекрасного змея, которого с помощью длинной бечевки запускал высоко в небо, будучи уверен, что распространяет таким образом по всему правду о несчастном короле, казненном двести лет тому назад.
Строптивая мисс Бетси была искренне убеждена, что впавший в детство, придурковатый мистер Дик — самый умный, самый проницательный, самый здравомыслящий человек на свете. Именно поэтому здравый совет мистера Дика по поводу того, как поступить с маленьким Дэвидом, привел ее в такое восторженное состояние.
Дэвида выкупали в ванне. Ужасные лохмотья его сожгли, а его облачили в рубашку и панталоны, принадлежащие мистеру Дику, и обмотали сверх того двумя-тремя шалями. Затем мистеру Дику снова был задан тот же вопрос: как быть дальше с маленьким беглецом?
«- О! — сказал мистер Дик. — Так… Что бы я с ним… Я уложил бы его спать…»
Так мистер Дик во второй раз разрешил все сомнения мисс Бетси Тротвуд. Но дело на этом не кончилось. На другой день бабушка сообщила Дэвиду, что она написала письмо его отчиму, его ненавистному жесткому опекуну.
«- И меня… отдадут… ему? — запинаясь, спросил я.
— Не знаю. Посмотрим, — сказала бабушка.
— О! Что со мной будет, если мне придется вернуться к мистеру Мэрдстону! — воскликнул я.
— Ничего об этом не знаю. — Бабушка покачала головой. — Не могу ничего сказать. Посмотрим.
При этих словах бодрость покинула меня, я весь поник, и на сердце стало тяжело…»
Бабушка колебалась не зря. Дело было не такое уж простое. Оставить внука у себя мисс Бетси не имела права. Жестокий отчим маленького Дэвида, его законный опекун, мог и не захотеть отдать ей мальчика. Так оно и случилось. Отчим приехал. Между ним и мисс Бетси произошел очень неприятный разговор. Он угрожал ей разными бедами и настоятельно требовал вернуть ему сбежавшего «неблагодарного» мальчишку. Решительно и сурово, с полным сознанием своих прав он ждал от мисс Бетси ответа.
Снова был вызван мистер Дик.
«Когда он появился, бабушка его представила.
— Мистер Дик. Старый и близкий друг. Я всегда полагалась на его здравый ум, — сказала бабушка с особым ударением, чтобы усовестить мистера Дика, который с простодушным видом сосал указательный палец.
При этом намеке мистер Дик вынул палец изо рта и с выражением важным и сосредоточенным стал созерцать присутствующих…
— Мистер Дик! Что мне делать с этим ребенком? — спросила бабубшка.
Мистер Дик подумал, помешкал, затем просиял и откликнулся:
— Пусть с него сейчас же снимут мерку для костюма.
— Мистер Дик, дайте мне пожать вашу руку! Ваш здравый ум неоценим! — произнесла бабушка с торжествующим видом.
Пожав от всей души руку мистеру Дику, она притянула меня к себе и обратилась к мистеру Мэрдстону:
— Вы можете уйти, когда вам вздумается. Я беру на себя заботу о мальчике…»
Так участь Дэвида Копперфилда была окончательно решена.
Почему решение этого немаловажного вопроса мисс Бетси Тротвуд предоставила слабоумному мистеру Дику, понять можно. Этот поступок был вполне в духе ее своенравного, строптивого характера. Кроме того, не надо забывать, что мисс Бетси вполне искренне считала мистера Дика обладателем на редкость ясного ума, живым воплощением самого здравого смысла. Но Диккенс-то, судя по всему, так не считал. Почему же он предоставил не кому-нибудь, а именно чудаковатому, впавшему в детство, слабоумному мистеру Дику оказать такое влияние на судьбу своего героя? Как он не побоялся вверить эту судьбу в столь слабые и ненадёжные руки? Может быть, он сделал это просто забавы ради? Как говорится «для юмора»?
dikkens-3
Хотя сцены, в которых так удачно действует мистер Дик, действительно пронизаны юмором, написаны они вовсе не юмора ради. Эти сцены несут в себе вполне серьезный и даже глубокий смысл.
Когда Дэвид пришел на другой день к мистеру Дику, тот поделился с ним самой задушевной своей мыслью, самым искренним своим убеждением.
«- А! — воскликнул мистер Дик, кладя перо. — Ну, что делается в мире? Я вот что тебе скажу, — он понизил голос, — ты никому этого не говори, но, мой мальчик… — Тут он наклонился ко мне и приблизил губы вплотную к моему уху: — Мир сошел с ума! Это не мир, а бедлам!..»
Когда выживший из ума старик говорит, что весь мир сошел с ума, превратился в бедлам, в сумасшедший дом, — это кажется сперва лишь юмористической подробностью, характеризующей всего лишь трогательное заблуждение самого мистера Дика. Но, поразмыслив, можно прийти к выводу, что это странное соображение мистера Дика в какой-то мере выражает вполне серьезное и совсем небезосновательное мнение самого Диккенса.
В самом деле, разве мир не сошел с ума, если сумасшедший оказывается единственным человеком, способным дать разумный и ясный совет? Разве мир не похож на гигантский сумасшедший дом, если по законам этого мира жестокий и тупой человек имеет больше прав на чужого ему ребенка, чем единственная оставшаяся в живых его родственница?
Слабоумный мистер Дик знать не знает и ведать не ведает никаких юридических тонкостей. Он понятия не имеет о законах, об опекунстве, о наследстве, о деньгах, обо всем этом гнусном крючкотворчестве. Он единственный человек среди всех присутствующих, который видит вещи такими, какие они есть. Ребенок грязен — значит, надо его вымыть. Ребенок устал — значит, надо уложить его спать. Ребенок одет в чужой костюм, замотан в женскую шаль, потому что грязные его лохмотья сожгли, — значит, надо сшить ему новый костюм. И не все ли равно, что говорит по этому поводу закон?
Мистер Дик при всем своем слабоумии действительно оказывается единственным здравомыслящим человеком. Потому что он и не собирается размышлять о том, что разумно, а что неразумно. Он руководствовался в своих суждениях не знаниями, не размышлениями, не взвешиванием всех «за» и «против». Он просто прислушивается к голосу своего сердца.
Таковы все чудаки, населяющие книги Диккенса. Диккенсовский чудак может носить сюртук джентльмена или фартук кузнеца. Он может быть богат или беден, образован или безграмотен — дело от этого не меняется. Он неизменно обладает по крайней мере одним достоинством, выгодно отличающим его от всех остальных персонажей книги, как бы ни превосходили они его по части хороших манер, ума и образования. Достоинство это — доброе сердце. И нет для Диккенса других человеческих достоинств, которые могли бы соперничать с этим.
Я вовсе не хочу сказать, что слабого, беспомощного, придурковатого мистера Дика Диккенс решительно предпочитает всем прочим своим героям. Диккенс с огромной любовью изображал в своих книг совсем других людей — умных, сильных, деятельных. Людей, которые активно борются со злом и умудряются побеждать в этой неравной борьбе.
Мистера Дика Диккенс изобразил слабоумным вовсе не для того, чтобы воспеть слабоумие. Просто он хотел сказать, что человеку, обладающему добрым сердцем, он готов простить даже отсутствие ума — этого самого драгоценного человеческого дара. Но не родился еще на свет тот мудрец, тот гений, тот умница, которому Диккенс простил бы холодное сердце. Нет и не может быть для Диккенса таких человеческих качества, таких бесспорных и несомненных талантов, ярчайшее созвездие которых могло бы восполнить отсутствие одного, такого простого, но такого нужного людям, — доброты.
«Начал чайник!.. Что-то неудержимо заклокотало у него в горле, и он начал издавать отрывистое звонкое фырканье, которое тотчас обрывал, словно еще не решив окончательно, стоит ли ему сейчас показать себя компанейским малым… Теплое его дыхание вырвалось легким облачком, весело и грациозно поднималось на несколько футов вверх и плавало там, под сводом очага, словно по своим родным, домашним небесам, и чайник пел свою песенку так весело и будто, что все его железное тельце гудело и подпрыгивало над огнем; и даже крышка стала выплясывать что-то вроде жиги и стучать по чайнику, словно юная и неопытная тарелочка, не уразумевшая еще, для чего существует в оркестре ее собственный близнец…»
По этому описанию видно, какой острый, меткий, точный глаз был у Диккенса. Как любил и умел он наблюдать подробности быта, те мелочи, которые, по его словам, и составляют смысл человеческой жизни. Сравнение подпрыгивающей крышки чайника с тарелочкой в оркестре превосходно. Но чего бы стоила вся эта превосходная наблюдательность, если бы каждое слово не было согрето сердечной любовью автора ко всем этим простым вещам, к домашнему очагу, ко всему, что делает жизнь человека, затерянного в холодном и страшном мире, теплой.
Вот почему в книги Диккенса так притягательны для людских душ. Вот что составляет тайну редкого, нестареющего обаяния этого писателя.
Но разве доброе сердце — такая уж редкость для нормального человека?
Нет, доброе сердце — вовсе не такая уж редкость. Но очень редко человек бывает так непримиримо, так последовательно, так принципиально добр.
Надо ли человеку быть добрым?
Вопрос этот кажется странным. Кто же станет открыто и прямо утверждать обратное? А между тем, на словах неизменно признавая необходимость доброты, как часто в жизни мы стыдимся быть добрыми. Стыдимся, потому что доброта, уступчивость, душевная мягкость часто кажутся проявлением слабости духа. Человек мягкий стесняется своей мягкости, прикидывается равнодушным, черствым, а то и жестоким, нередко даже изо всех сил заставляет себя быть таким, потому что боится показаться «размазней», «тряпкой».
Я вспоминаю то время, когда людям моего поколения было пятнадцать, шестнадцать, семнадцать лет. Слово «добрый» не встречалось в нашем лексиконе. Гораздо чаще мы говорили «добренький», вкладывая в уменьшительный суффикс столько презрительного пренебрежения, что тень этого пренебрежения невольно распространялась и на самый корень этого слова.
Один поэт нашего поколения написал даже такие стихи:
Нас не надо жалеть!
Ведь и мы никого не жалели!
Последнее утверждение было прямой неправдой. Это была своего рода рисовка. В юности человек часто хочет казаться холодным и суровым, потому что эти черты представляются ему непременными признаками взрослости, подлинного возмужания. Но что касается первой строки («Нас не надо жалеть!»), то при всей своей яростной запальчивости она была искренней. Мы действительно не хотели, чтобы нас кто-нибудь жалел, потому что мы твердо знали: жалость унижает человека.
Исключительная, всепроникающая доброта Диккенса казалась нам его слабостью. Невинным и, в сущности, простительным чудачеством. Мы снисходительно и высокомерно прощали Диккенсу эту его «мещанскую сентиментальность».
И только теперь я понимаю, как далеки от истины были мы тогда. Только теперь по-настоящему «дошел» до меня смысл прекрасных слов американского писателя О. Генри. Когда в одном его рассказе речь вдруг зашла о Диккенсе, он неожиданно оборвал повествование и разразился такой тирадой:
— Раз уж вы произнесли это имя, сэр, вы сейчас же снимете шляпу. А если не снимете, то так и останетесь со шляпой на тыкве. Да, сэр!.. На тыкве!..
Б. Сарнов. Рисунки И. Галанина.
Перепечатано из № 6 журнала «Пионер» за 1970 год, стр. 49–53.