Нравственное значение октябрьской революции. Часть 2
2015-11-10 Мих. Лифшиц (Михаил Лифшиц)
4
Но достаточно ли общественного здравоохранения, чтобы решить вопрос о человеческих отношениях в новом обществе без проповеди любви и милосердия? И не засохнет ли самое лучшее законодательство, не превратится ли оно в свою собственную противоположность, если люди будут нечестны и злы, лишены, по известному выражению, страха божия? На это можно ответить, что господство религиозной морали в течение многих тысячелетий никогда не мешало людям делать гадости, и все же этот ответ не избавит нас от суда нравственной правды в ее самом реальном, а потому и самом серьезном содержании. Хотя Ленину были чужды слащавые речи этических социалистов, трудно переоценить то значение, которое он придавал моральному фактору в победе коммунизма.
Что такое нравственность? Это нить, связывающая людей друг с другом, то есть общественное отношение. Но не всякое общественное отношение есть нравственность. Пользуясь удачным словом, взятым из истории физики, можно сказать, что нравственность есть близкодействие общественных отношений. Она существует там, где люди связаны общественной нитью не через тысячи посредствующих звеньев, а непосредственно, конкретно, соприкасаясь друг с другом как индивидуумы, живые существа, имеющие плоть и кровь.
В классовом обществе большие массы людей сбиты в кучу железной властью интересов и потребностей. Человеческие муравейники, в которых они теснятся с тех пор, как началась цивилизация, созданы не нравственным сплочением, а, скорее, обратной величиной - разъединением, борьбой за частные интересы. Каким образом из этого разъединения возникли громадные общественные силы - рассказывает нам всемирная история. Но при такой форме прогресса для конкретного единства, для непосредственной теплоты нравственных отношений осталось не много места. Моя семья, мой сосед, мой друг, мой гость... В распространении на более широкие области сама атмосфера нравственности становится прохладной, разреженной.
Сила религиозной морали состоит в том, что она утоляет жажду непосредственной, добровольной связи между людьми. Люди ненавидят казенщину своих отношений, им не хватает тепла. Религиозная мораль удовлетворяет эту потребность, но, что бы ни говорили ее защитники, она удовлетворяет ее бессильной грезой. В праздничном целовании, условно подчеркнутом личном доброжелательстве, в общем преклонении перед аскетическим самопожертвованием немногих подвижников, искупающих грехи мирян, религиозная мысль создает отдушину, ничего не меняя по существу.
Религия исходит из глубокого разъединения людей, их коренного одиночества, не побежденного обществом, а, напротив, усиленного им. Она, собственно, лишь утверждает человека в том, что он не может приблизиться к сердцу другого без посредников, земных и небесных. Даже в семье, первой ячейке собственности, нужен бог, чтобы предотвратить столкновение мужчины и женщины, старших и младших. Всякий компромисс, заключенный между неравными силами, нуждается в охране. Вот почему религиозная мораль при всем своем обращении к душе содержит изрядную дозу казенщины, не согретой ничем. Все усилия различных сект и вольных религиозных обществ разбились об это препятствие, описанное в поэме о великом инквизиторе Достоевского.
Только на почве демократического подъема и особенно в порывах энтузиазма народных восстаний реальное нравственное поле росло, сметая ничтожные преграды между людьми и обнажая от лицемерных фраз преграды действительные, требующие уничтожения. Революция есть слияние общественного дальнодействия с близкодействием. Это дружное вмешательство людей в их собственную, украденную у них жизнь. "Обнимитесь, миллионы!" - писал под влиянием революционных событий конца XVIII века Шиллер.
Прекрасные слова о всемирном братстве были сказаны поэтом в гимне, обращенном к свободе, но впоследствии Шиллер изменил свое произведение, назвав его "К радости". Произошло ли это потому, что французская революция не оправдала надежд лучших людей своего времени, или великий поэт не понял сложного зигзага истории, который начался еще в дни террора и закончился личной властью Наполеона?
Разочарование в революции, охватившее не только сочувствовавших ей немецких писателей, но и массы самих ее участников, имело свои причины. Лозунг "Обнимитесь, миллионы!" становится фразой, если он не задевает реальные интересы множества личностей, образующих тело народа. Все абстрактное слабо - шкурные интересы близки, а моральные назидания и в церковной, и в государственной форме далеки.
Не потому пала революционная власть во Франции, что она допустила крайности террора, а потому что революция не нашла действительного ключа к единению массы, сплочению ее против крупных и, что еще опаснее, против мелких паразитов. Моральные декламации вождей якобинцев, поддержанные гильотиной, были бессильны перед стихией частных интересов, спекуляцией и воровством, бюрократизмом, продажностью государственных служащих, против эксцессов жестокости, творимых во имя революции бандой примкнувших к ней проходимцев и авантюристов. В известный момент сама революционная власть стала казенной по отношению к народу, возникли равнодушие и обратное движение, в котором поднялись на поверхность худшие элементы. Радикально-злое еще раз восторжествовало над благороднейшим порывом к единству.
Между тем якобинскую диктатуру нельзя обвинить в том, что она забыла о страхе божьем. Чтобы обеспечить справедливость в своем идеальном царстве мелких собственников, Робеспьер создал гражданскую религию Высшего Существа. Но утвержденный на своем престоле справедливый народный "боженька" не помог, и сплочения людей не получилось, а получился раскол. На исходе французской революции победили шкурники, партия эгоистов, по выражению Буонарроти в его биографии Бабёфа.
Читая Ленина, мы видим, что пример французской революции был у него перед глазами и опасность победы шкурных интересов над единством народных масс казалась ему более серьезной, чем военное столкновение с любой вражеской силой. Плуг Октябрьской революции пашет глубже, но чем глубже пошло разрушение старого, тем мельче осколки, тем острее необходимость в "новой, более высокой, общественной связи". (39, 17). Если, уничтожив крупных хищников, революция только развяжет мелкие аппетиты и откроет дорогу множеству мелких грабителей общественного добра, она не достигнет цели. Эта мысль красной нитью проходит через все статьи и речи Ленина послеоктябрьских лет. Религия, может быть, снова вернется, чтобы освятить общественный раскол и перенести дело сплочения людей в мир частных отношений, но это не заменит действительного единства людей. "Боженька такого объединения не создаст",- сказал Ленин в своей речи о задачах союзов молодежи (41, 309).
Он отвергает в этой речи и отвлеченную мораль. Тысячелетия показали, что моральные правила - слишком слабое средство для достижения товарищеской солидарности между людьми. Ленин не мог, подобно чистейшим людям 1793 года, как Сен-Жюст, ограничиться защитой стоических революционных добродетелей против окружающей стихии. Проповедь высоких моральных ценностей, преданности и чистоты сама по себе не решает дела, даже если эти качества будут сохранены под угрозой смерти в избранной среде лучших, проверенных прежним опытом революционеров. "История знает превращения всяких сортов; полагаться на убежденность, преданность и прочие превосходные душевные качества - это вещь в политике совсем не серьезная. Превосходные душевные качества бывают у небольшого числа людей, решают же исторический исход гигантские массы, которые, если небольшое число людей не подходит к ним, иногда с этим небольшим числом людей обращаются не слишком вежливо" (45, 94).
Трагедия прежних революций состояла в том, что они поднимали волну общественной солидарности лишь до известной черты. Дальше начинался уже неминуемый в прежних незрелых исторических условиях, более или менее резко обозначенный отношениями классов разрыв между революционной властью и неудовлетворенной массовой энергией. По мере того как эта власть незаметно заражалась казенщиной старых государственных учреждений, единство общественной воли падало, переходило в равнодушие большинства и вражду к непрошенным благодетелям.
Оргии белого террора и поток ретроградных настроений, уход в личную жизнь, возвращение к богу - вот обычный исход таких обратных движении. Религия праздновала победу. Но торжество ее с внутренней точки зрения - вовсе не торжество. Ведь истинная нравственность состоит не в том, чтобы провожать людей на их историческую Голгофу словами милости и утешения. Она состоит в том, чтобы создавать условия подлинного единства людей, неспособного обернуться дьявольским раздором и взаимным утеснением.
5
"Социалистическая революция началась,- сказал Ленин в начале 1918 года,- теперь все зависит от образования товарищеской дисциплины, а не казарменной, не от дисциплины капиталистов, а от дисциплины самих трудящихся масс" (35, 309-310). Создать новую товарищескую дисциплину труднее, чем увлечь массы против помещиков и капиталистов, но хотя эта задача труднее - в ней и только в ней ключ ко всем действительным успехам коммунизма.
Новое общество может подсчитывать свои успехи лишь по мере того, как его законы, не оставаясь в области внешних фактов и книжных фраз, входят в конкретную жизнь людей, становятся их личным достоянием, делом нравственного близкодействия. Чем больше сошлись общие принципы коммунизма с непосредственным чувством товарищества, тем более они реализованы, тем дальше мы от казенной дисциплины старого типа. И где это достигнуто, там общественное здравоохранение - не только польза, но и добро, а без этого условия лучший порядок, установленный законом, останется только абстракцией и может даже утратить свое полезное действие.
Ленин прекрасно понимал, что нашей революции предстоит решить громадную человеческую проблему, ибо коммунизм, по его словам, сказанным еще до Октября, "предполагает и не теперешнюю производительность труда и не теперешнего обывателя, способного "зря" - вроде как бурсаки у Помяловского - портить склады общественного богатства и требовать невозможного" (33, 97). Трудно даже представить себе масштабы этой задачи. Образ бурсака, проявляющего свою личность бессмысленным расточением общественных средств, презирающего казенную науку, которой его обучают, и знающего тысячи хитростей для уклонения от нее, отравленного чувством мести к обществу, опасного в своем произволе, коварстве, ничтожном властолюбии, имеет всемирно-историческое значение. В его реальных подобиях мы узнаём радикально-злое Канта - кошмар образованных людей времен французской революции.
Но откуда взялся этот обыватель, стоящий на пути к лучшему обществу? Откуда он на протяжении всей истории, со всеми странными, ужасными, иррациональными чертами, которые возникают в ней на каждом шагу? Это длинная повесть. Читатель Помяловского знает, что бурсак был несчастным созданием казарменной дисциплины старого общества, нашедшей себе, казалось, законченный образец в серых стенах царского учебного заведения.
Если это одичалое существо вырвется на свободу таким, каким его сделала старая бурса, многие ожидания, записанные в книгу общественного бытия кровью героев, реальные с точки зрения объективной исторической необходимости, могут превратиться в насмешку. Все лучшее на земле будет связано для него с воспоминанием о казенной долбежке, и потому отвратительно, достойно поругания. Тут полетит голова великого химика Лавуазье, не устоят на своих местах и статуи страсбургского собора. Исторически террор французской революции понятен, но люди, творившие кровавые безобразия вроде "сентябрьских убийств", - бурсаки. Темный вандейский крестьянин, восставший против передового меньшинства, желающего силой вести его в царство Разума,- тоже бурсак. Солдат, сменивший революционный энтузиазм на культ императора, и множество других подобных явлений обманутой, искаженной народной энергии - все из того же мутного источника.
Чем глубже исторические сдвиги, тем опаснее эта примесь стихийных сил, зряшного отрицания, по известному выражению Ленина. Одержимые яростью уравнительного ничтожества китайские хунвейбины не могут быть поняты без тысячелетней бурсы старой небесной империи. По поводу некоторых особенностей общественного движения в Китае середины прошлого века Маркс писал: "Тайпин - это, очевидно, дьявол in persona, каким его должна рисовать себе китайская фантазия. Но только в Китае и возможен такого рода дьявол. Он является порождением окаменелой общественной жизни" [5]. С тех пор как были написаны эти строки, история показала, что такая дьявольщина возможна и в самых цивилизованных странах. Но по существу Маркс остался прав: толпа озверелых бурсаков, способных на всякую дичь, росла и в Европе, и в Америке по мере того, как общественная жизнь эпохи позднего капитализма при всей ее кипящей подвижности принимала черты окаменелого казенного мира.
Октябрьская революция поставила человеческую проблему, которую отвлеченно решали все нравственные системы мира, на реальную историческую почву. Мечта казалась близкой, но достаточно обратиться к Ленину, чтобы увидеть, с какой осторожностью он говорит о возможностях и сроках. Ведь тот образец человека, который ничем не похож на бурсака Помяловского, существовал разве в тесной среде немногих товарищей-революционеров, да и здесь, в своем ближайшем окружении Ленин отметил присутствие многих обычных недостатков и опасных человеческих свойств. Что же касается решающих измерений, то есть большой массы людей, всегда оказывающей свое влияние на деятелей первого плана, то мечтать о легкой победе над возрождением привычек старой бурсы в какой-нибудь новой форме было наивно.
Первые шаги советского строя совершались в обстановке одичания масс, вызванного мировой войной. Война развращает людей, она создает условия, благоприятные для "босяцких и полубосяцких элементов" (35, 275). На революцию они смотрят "как на способ отделаться от старых пут, сорвав с нее, что можно" (36, 7). Борьба с этими "элементами разложения старого общества" (36, 195), широко разлившейся махновщиной - большая страница революционного героизма. Эта борьба много сложнее, глубже и внутреннее, если можно так выразиться, чем простое установление твердого революционного порядка.
Дисциплина капитала, опьяневшего от успехов империализма, создала в мире атмосферу кризиса, который поставил под сомнение элементарные основы общественности. На почве растущей централизации экономической мощи ожили отсталые монархии от Берлина до Токио. Даже более передовые страны превращались, по словам Ленина, в "военно-каторжные тюрьмы для рабочих". И все это вызвало ответную волну отвращения к безличной, принудительной и лицемерной цивилизации. Подобно тому как это было в Европе накануне французской революции, в эпоху "бури и натиска", но более широко, на самом плебейском уровне, сила отпора приняла многие анархические черты.
Особенно невыносимо было угнетение масс государством, тесно связанным с организациями крупного капитала, в царской России. "Невероятная застарелость и устарелость царизма создала (при помощи ударов и тяжестей мучительнейшей войны) невероятную силу разрушения, направленную против него" (41, 12). Куда повернет эта сила в дальнейшем ходе революции? Будет ли она тем движущим началом, которое оживит и наполнит новые формы организации жизни, или эти формы станут казенной вывеской, скрывающей равнодушие и злобу обывателя, похожего на бурсака Помяловского? Не разнесет ли стихия по кирпичику фабрики и заводы, дворцы и библиотеки старого мира? В апреле 1918 года Ленин сказал: "Капитализм нам оставляет в наследство, особенно в отсталой стране, тьму таких привычек, где на все государственное, на все казенное смотрят, как на материал для того, чтобы злостно его попортить" (36, 265).
В старой России связанный с помещичьим землевладением и царской бюрократией крупный капитал властвовал над громадной массой разъединенного мелкобуржуазного населения. Возникшие в результате передела земли двадцать пять миллионов крестьянских дворов создали после революции новый атомный котел мелкой собственности. С этим фактом приходилось считаться во всех областях советского строительства. На I Всероссийском съезде по внешкольному образованию Ленин сказал: "Широкие массы мелкобуржуазных трудящихся, стремясь к знанию, ломая старое, ничего организующего, ничего организованного внести не могли" (38, 330). И винить их за это было бы исторически несправедливо- крестьянин, грабивший барскую библиотеку, привык отвечать на утеснения власти растаскиванием или даже бессмысленной порчей накопленного старыми классами общественного добра. Все это было не свое, а чужое, казенное, и вековая ненависть к "казне" создавала особенно дикие формы бунта против нее. Совместного усилия хватало часто для разгрома старого, но не хватало для организации новой товарищеской связи, для защиты народного имущества и добровольного общественного контроля.
В прежнем казенном мире даже простое преступление было примитивной формой протеста, вызывая сочувствие к осужденному. Но привычка к отрицательным действиям, по терминологии Бакунина и его друзей, имевшая глубокие корни в жизни народа, неизбежно должна была стать препятствием на пути к более высоким целям коммунизма. Она грозила остановить общественный подъем в рамках очень размашистой и народной, но все же только буржуазной революции. Ибо, как не раз объяснял Ленин, особенность буржуазной революции состоит именно в том, что ей достаточно отрицательных действий, то есть разрушения, ломки. Что касается приведения в порядок освобожденных от казенной обузы хаотических общественных сил, то об этом заботиться нечего - буржуазный порядок растет сам по себе, его создает принудительно закон рыночных отношений.
Социалистическая революция не может рассчитывать на успех без добровольной организации подавляющего большинства, и самая решительная, самая глубокая ломка старого миропорядка еще не служит гарантией от восстановления его в другой форме. Вот почему коммунистическое начало Октябрьской революции могло проявить себя только там, где на месте "российского бестолкового хаоса и нелепости" (38, 332), этой оборотной стороны традиционного деспотизма, возникали первые сознательные общественные связи для объединения миллионов людей.
В широком народном море было и то, и другое. Две формы развязанной массовой энергии еще раз столкнулись друг с другом в непримиримой противоположности. Именно здесь, а не в прямой схватке с военной силой помещиков и капиталистов прошел главный водораздел. С одной стороны - сплочение масс в духе пролетарской солидарности под руководством коммунистического рабочего авангарда, с другой - распад на центробежные силы при переходе от праздничного энтузиазма революции к обыденной жизни, борьба за раздел добычи и зависть всякой мелкой собственности к более крупной, не идущая дальше уравнительного коммунизма и взаимного озлобления.
Октябрьский подъем развязал нравственный узел, туго стянутый предшествующей историей, и сознательный авангард страны должен был снова связать его, но связать правильно. Это была задача не из легких, ибо известно еще со времен Добролюбова, что внешних турок победить легче, чем внутренних. Колчак и Деникин были внешние турки. Схватка с ними стоила громадных потерь, и все же этим аршином мерить другие задачи, стоящие перед народом, идущим к более высокой общественной организации, нельзя.
Самый опасный враг находится здесь, близко, среди нас, говорил Ленин, повторяя свои предупреждения настойчиво, неутомимо. Это не прежний, ясный во всем своем классовом облике белогвардеец, капиталист. Нет, это хуже - хуже именно своей неясностью, неуловимостью. Но это - "враг, погубивший все прежние революции". Столкнувшись с ним, "революция стоит перед какой-то пропастью, на которую все прежние революции натыкались и пятились назад" (44, 163, 162).
Со всей присущей ему энергией мысли Ленин подчеркивал значение новых, особенных и непонятных с точки зрения книжного марксизма явлений классовой борьбы. Выбросив за границу два миллиона белогвардейцев, нужно было овладеть своими собственными силами и побуждениями, перегореть самим, добиться торжества "над собственной косностью, распущенностью, мелкобуржуазным эгоизмом, над этими привычками, которые проклятый капитализм оставил в наследство рабочему и крестьянину" (39, 5).
Слово эгоизм не раз встречается у Ленина, и несомненно, что в его словах о мелкобуржуазной стихии, неподдающейся разумной организации, моральный оттенок есть. Однако ленинская постановка вопроса не имеет ничего общего с тем осуждением эгоизма, которое превращает фразу о пережитках буржуазного общества в дисциплинарную мораль, направленную против интересов и влечений массы реальных лиц, образующих в совокупности народ. Напротив, адская кухня мелкобуржуазной стихии вовсе не исключает, в глазах Ленина, такое блюдо, как возрождение в какой-нибудь новой форме прежней казенной дисциплины, подавляющей личность во имя государственной пользы или во имя самых революционных, но слишком общих идей.
Можно не сомневаться в том, что маоизм - наглядный пример бесцельных усилий победить анархию экономической разобщенности деспотизмом, основанным на социальной демагогии. С исторической точки зрения такие карикатуры сами являются искажением общественной воли в духе обывателя, похожего на бурсака Помяловского. В каждом выходце из старой бурсы, как бы ни был он сам по себе ничтожен, сидит маленький Наполеон, не знающий другой указки, кроме своего произвола. В его бунтарстве таится страшная жажда власти, и деспотизм одного есть равнодействующая множества частных явлений искаженной общественной воли, стремящейся в любом отдельном случае к личной гегемонии вместо товарищеского сплочения.
Здесь и далее в томе цитаты из произведений Ленина даются по изд.: Ленин В. И. Полн. собр. соч. (сначала указывается том, затем страницы).
Goodman P. Growing up absurd. Problems of. youth in the organized system. N. Y., 1960, p. 231.
Heinemann F. Die Philosophic im XX Jahrhundert. 2. Aufl., Stuttgart, 1963, S. 451.
Ranch G. Geschichte des bolschevistischen Russland, S. 581.
Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 15, с. 532.
6.Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 8, с. 214.