C кем бы был Ильенков? К 90-летию со дня рождения советского философа-марксиста
2014-02-18 Василий Пихорович
Какую позицию занял бы Ильенков, доживи он до наших дней, — такой вопрос предложил решить один мой бывший университетский товарищ, большой умница, очень грамотный в вопросах марксизма человек, в 1992 году.
Я уже не помню, что мы тогда говорили по этому поводу, но сам мой товарищ со временем решил этот вопрос в том духе, что очень скоро дослужился до поста заместителя министра и марксизмом интересоваться перестал.
Я же вопрос запомнил и возвращался к нему много раз. Решал я его всегда однозначно, но каждый раз появлялись какие-то новые детали, позволяющие глубже понять не только идеи Ильенкова, но и его эпоху, и марксизм, и главное — нашу эпоху.
Я никогда не сомневался, что при любых обстоятельствах Эвальд Васильевич Ильенков оставался бы марксистом.
Мало того, я уверен что остаться марксистом в начале 90-х было никак не тяжелее, чем остаться (или стать?) марксистом в конце 40-х – начале 50-х годов. Нет, не по причинам «сталинизма», как думают многие сегодняшние «марксисты», а по куда более сложным причинам. Главная из них не в том, что кто-то не давал мыслить по-марксистски, а в том, что потребность в марксистском мышлении тогда отнюдь не лежала на поверхности. Невероятные практические успехи социализма (шутка ли — за три десятилетия, из которых одно почти целиком заняли кровопролитнейшие войны, вывести «немытую Россию» в лидеры мировой истории и создать мировую систему социализма, охватившую треть человечества!) создавали массовую иллюзию того, что теория — дело десятое. Тем более, что и сама марксистская теория говорит, что «практика — критерий истины», что «материя первична — сознание вторично», «каждый шаг действительного движения важнее дюжины программ» и так далее.
Людей, которые способны были понять, что «без теории нам смерть, смерть, смерть», тогда было немного. Скорее всего, и Ильенков не понимал, что дело обстоит так серьезно в то время, когда эти слова были сказаны, как и не понимал он никогда автора этих слов.
Впрочем, с антисталинизмом Ильенкова, видимо, все тоже не просто. Да, Ильенков несколько раз высказывался в отношении Сталина и его поклонников однозначно негативно и ни разу не высказывался в его адрес или по поводу его политики не то что положительно, но хотя бы с какой-то долей снисхождения. Но фактом является также и то, что среди самых близких ему людей (а возможно и самым близким ему в идейном отношении человеком) оказался зять Сталина, сын ненавидимого всеми антисталинистами «сталинского сатрапа» Юрий Андреевич Жданов. А последний, насколько мы можем судить из его книги «Взгляд в прошлое: воспоминания очевидца», всегда относился с большим уважением как к «отцу народов», так и к собственному отцу.
Вряди ли можно объяснить сближение Ильенкова и Жданова чистой случайностью. По всей видимости, даже самое глубокое недовольство Сталиным и сталинизмом не исключает самой искренной преданности делу, которое олицетворял в то время Сталин. В конце концов, Сталин сам не может быть отнесен к категории людей, довольных собой, а что касается сталинистов, то к ним он обычно относился куда более жестко, чем Ильенков.
А вот Ильенковым, скорее всего, Сталин был бы доволен. Ведь из него получилось то, чего не получилось из собственных детей Сталина и то чего он так желал для них — «образованный марксист». Вряд ли это обстоятельство спасло бы Ильенкова от самой печальной участи, попади он «под раздачу» — на сталинское снисхождение не могли рассчитывать и его собственные дети: Яков так и погиб в плену, а его невестка отсидела два года как жена сдавшегося в плен, с первым мужем дочери он отказался встречаться, поскольку считал, что он «хорошо устроился», так и не попав на фронт.
Впрочем, Ильенков прошел войну, и вряд ли его сильно страшила личная участь. Да и Сталина он не любил отнюдь не по личным мотивам.
В связи с этим вспоминается еще один известный антисталинист — Солженицын. Он был репрессирован за то, что в личных письмах критиковал Сталина «за искажение ленинизма». Позже Солженицын будет говорить, что еще в «ГУЛАГе», то есть до февраля 1953 года, он «полностью разочаровался в марксизме», но это совершенно не помешало ему претендовать на Ленинскую премию 1963 года за «Один день Ивана Денисовича».
А вот что пишет о деле Солженицина Павел Судоплатов в своей книге «Разведка и Кремль»: «В 1963 году Матусова и Свердлова вызвал заместитель председателя Комитета партийного контроля Сердюк, протеже Хрущева, который потребовал, чтобы они перестали писать письма в ЦК, иначе партия накажет их обоих за то, что они распускают сплетни и, сверх того, за незаконное преследование знаменитого писателя Александра Солженицына.
Свердлов и Матусов бурно протестовали, утверждая, что они не фабриковали это дело. Письмо Солженицына, критикующее советскую систему и лично Сталина за военные неудачи, было перехвачено во время войны военной цензурой, которая и начала дело против Солженицына... Сердюк прервал их и сказал, что, судя по имеющимся у Комиссии партийного контроля доказательствам, Солженицын всегда был несгибаемым ленинцем, и показал им письмо, которое Солженицын написал Хрущеву».
Позже Солженицын, обидевшись, что ему не дали Ленинскую премию, перестал даже прикидываться «несгибаемым ленинцем» и быстро переквалифицировался в антиленинца. На этот раз он угадал — за это дали Нобелевскую премию.
Меньше всего нужно искать в действиях Солженицына неискренность. Даже если она и была, то она играла далеко не главную роль в его судьбе. Я предлагаю вообще исходить из того, этот Солженицын всегда был искренен — и когда из верующего мальчика превращался в комсомольца и «борца за чистоту ленинизма», и когда оставался «несгибаемым ленинцем», уже разочаровавшись в марксизме и снова проникшись «идеями православия», и даже тогда, когда его вовсю использовали американские спецслужбы в борьбе против так любимой им России.
В конце концов, Солженицын просто раньше всех и наиболее последовательно проделал ту эволюцию, которую потом совершили миллионы других «верных ленинцев». Нельзя же все это объяснять неискренностью.
Тем более, что если мы посмотрим на годы после смерти Сталина, то увидим самый настоящий коммунистический ренессанс — в том числе и в области теории. Вторая половина 50-х отмечена переизданием интереснейших марксистских книг, самыми смелыми социальными проектами, среди которых и идея перехода к коммунизму в ближайшие 20-25 лет. В области искусства на это время пришелся буквально взрыв «революционной романтики». Собственно, именно в этом коммунстическом романтизме и состоял смысл «шестидесятничества».
Мода на марксизм, революционная романтика породила поколение своеобразных «стиляг от марксизма». Это была фронда против официального диамата, суть которой была той же, что и у обычных стиляг — сынки партийных и государственных функционеров пытались таким образом показать свою независимость от родителей и одновременно выделиться из «серой массы», пользуясь своим привилегированным положением. От «западного марксизма» они быстро эволюционировали к экзистенциализму и психоанализу, а дальше к самой откровенной мистике и иррационализму. За ними, естественно, тянулись и многие представители этой самой «серой массы». Официально это порицалось, но в реальности даже поощрялось. Вся эта мода (разумеется, на западный манер, как и всякая другая мода) формировалась в столицах, а нередко, и в лучших домах этих самых столиц.
Подавляющее большинство этих «романтиков от революции» впоследствии стали самыми яростными антикоммунистами. От Солженицына они отличались только тем, что «колебались вместе с линией партии», а он сразу предугадал, к чему дело идет. В этом, собственно, вся его гениальность, за это и приз — Нобелевская премия.
Нужно сказать, что Ильенков в одно время тоже увлекался Солженицыным и даже, как вспоминает Л.К. Науменко, выставил его портрет на полке с книгами. Но не пошел по солженицинскому пути, хотя мог рассчитывать на Западе если не на Нобелевскую премию, то точно на профессорскую кафедру в университете. При этом ему, скорее всего, не нужно было бы опускаться до уровня кликушества. Вполне мог оставаться солидным «западным марксистом» по типу Дьердя Лукача.
Остаться марксистом в таких условиях было еще сложнее, чем при Сталине. Но Ильенков сумел преодолеть не только эти в общем-то несложные для по-настоящему образованного человека соблазны, но и устоять против куда более опасной болезни духа, поголовно поразившей советскую интеллигенцию в 60-е-70-е годы — против позитивизма. Можно даже говорить, что он выступил на бой с этой грозной силой практически в одиночку. К этому времени наука в СССР практически заняла место религии. На нее молились, от нее ждали самых невероятных чудес, безоговорочно верили всему, что говорили ученые. Основанием такого положения вещей были реальные успехи своетской науки, которые и в самом деле были фантастическими. Она двигалась вперед семимильными шагами, чего никак нельзя было сказать о философии, которая, скорее, как уже было отмечено, пятилась назад от давно достигнутых рубежей.
Результатом этого стало то, что философия превратилась в «служанку науки», а философы — в комментаторов «священных текстов» из теоретической физики, математики, кибернетики, физиологии высшей нервной деятельности, генетики и прочих естественных и не совсем естественных наук, представители которых все смелее и смелее вторгались в области, с которыми их науки ничего общего не имеют и иметь не могут. Но после того как на философию навешали всех собак по поводу «гонений на кибернетику», «преследований генетики», «выступлений против теории относительности», философы боялись даже рот раскрыть против любых, даже самых безумных теорий, широко пропагандируемых от имени науки. Да и зачем было критиковать ученых, если можно было неплохо жить, специализируясь на восхвалении и популяризации того, что в науке считалось на то время модным. В этом случае и изучать проблему не нужно. Нужно только оформлять эти модные теории в материалистическую терминологию, сдабривая их надерганными из текстов классиков цитатами. Тем более, что в основном это были действительно материалистические теории. Правда, материализм это был, как правило, самый дремучий — XVIII века, притом не самого лучшего образца. Только теперь уже не говорилось, что «мозг вырабатывает мысль, как печень вырабатывает желчь», а писалось более туманно — об «обусловленности идеального мозговыми процессами». Вот, пожалуй, и все отличие.
Для любого грамотного философа очевидна полная идентичность этих идей. Но нужна была не только грамотность, но и смелость мысли. Она нужна была не меньше, а, возможно, даже больше, чем в сталинские времена. Противостояние философа и власти — дело обычное. Тот не философ, то не противостоит власти. Но противостояние философа ученому миру по науным вопросам — дело куда более сложное. Если такое раньше и случалось, то философ зачастую оказывался реакционером или просто невеждой. Он неизменно проигрывал в борьбе с наукой. В данном случае проиграла наука. При этом, увы, Ильенков не выиграл. Наука поиграла не философии. Спустя очень короткое время наука отказалась от своих даже примитивно-материалистических воззрений в пользу откровенной мистики и религии.
От этого аргументы Ильенков в борьбе с позитивизмом, высказанные им в книгах «Об идолах и идеалах», «Ленинская диалектика и метафизика позитивизма», Машина и человек, кибернетика и философия , Психика и мозг (ответ Д.И. Дубровскому) и многих других, остаются актуальными сегодня даже больше, чем во время их написания. Но даже в 70-е годы мало кто не только из ученых, но и из философов, верил Ильенкову, что проблемы, так неумело поставленные учеными — «Что такое психика?», «Что такое человек?» «Может ли машина мыслить?» и им подобные — можно грамотно решить только на путях обращения к наследию таких мыслителей как Спиноза, Гегель, Маркс, Ленин.
Точно так же не понимали Ильенкова советские экономисты, когда он растолковывал им азы марксизма, объясняя, что без преодоления товарного характера хозяйства ни о каком социализме не может быть и речи. Что путаница в вопросе о судьбах товарного хозяйства при социализме может вести только к одному — к возрождению развитой формы товарного хозяйства, то есть, капитализма.
Остаться марксистом в начале 90-х, когда это стало очевидным, для Ильенкова не составило бы труда. Вопрос не в том, остался ли бы марксистом Ильенков в начале 90-х или, скажем, сегодня. Вопрос в том, смог ли бы он дать ответы на вопросы, которые поставила перед марксизмом новая эпоха — эпоха открытой контрреволюции.
С одной стороны, ответ на этот вопрос прост. Его дал еще Наполеон. Когда его спросили, смог ли бы его сын заменить его, он будто бы ответил: «Мой сын не может заменить меня. Я сам не смог бы заменить себя. Я — порождение обстоятельств». Но теория имеет перед любой совокупностью обстоятельств, как минимум, одно преимущество, она может рассматривать события в их развитии.
Думается, что если Ильенкову удалось вскрыть ключевые проблемы отката к капитализму тогда, когда процесс находился только в самом зародыше, то тем более мы имеем право надеяться, что он увидел бы пути их движения в острой фазе.
Да здесь и не нужно гадать. Ведь Ильенков, в отличие от Наполеона — не просто «порождение обстоятельств». Ильенков — теоретик. По крайней мере, именно в этой своей «ипостаси» он в первую очередь нас и интересует. А как теоретик он никуда не девался. Вместе со Спинозой-Гегелем-Марксом-Лениным он остается жить в той мере, в какой благодаря ему не прервалась живая традиция диалектического мышления.
Другой вопрос, насколько мы сами сможем воспользоваться этим мощнейшим идейным оружием для того, чтобы разобраться в проблемах современности и сделать все для того, чтобы эти идеи превратились в материальную силу, способную эти проблемы разрешить.