На Пресне (Продолжение)
2012-12-10 Александр Серафимович
V
В подвале по-прежнему стоял гнетущий шепот. Пробравшаяся сюда няня рассказывала детям сказки:
- Вот серый волк и говорит Ивану-царевичу: «Иван-царевич, садись ты на меня, понесу я тебя через луга и леса, через горы и дубравы, через моря и реки...»
Детские глазенки широко глядят на морщинистое лицо.
Няня, ты чего плачешь?
Боже мой, неужели мы не выберемся отсюда?- шепотом, полным слез и отчаяния, говорит больная, неподвижно лежа на кровати.
Не волнуйся, дорогая... тебе так вредно волноваться, - говорит, наклоняясь у изголовья, брат.
Вредно волноваться, - горько усмехается она.
Глухо доносятся теперь где-то дальше выстрелы передвинутых орудий.
А серый волк откинул полено и пустился скоком...
Что такое полено? - звенит тоненький голосок.
Тише. Это волчий хвост.
Никто ничего не ел. Детей поят холодным чаем.
Нет, это невозможно. Надо же отсюда вы-браться.
Да вот подите и узнайте.
Куда же я пойду - стреляют... Подите вы.
Я бы пошел, да ведь... дети. Что они будут делать, вдруг... понимаете...
Я бы тоже пошел - мать у меня... в Туле... единственный кормилец...
Надо дворника. Яков!
Чего изволите?
Сходи узнай, - можно нам отсюда выбраться? Все дружно накидываются на дворника.
Ведь это же невозможно...
Не сидеть же нам тут, пока расстреляют или сожгут...
Черт знает что такое... Надо же меры принимать, чего же ты ждешь?..
Дворник уходит.
А я вот что скажу, - слышится глухой ровный голос, - я вот что скажу: пожар подбирается и к нам...
Ах, оставьте, оставьте, пожалуйста... Терпеть не могу, когда начинают...
Какой там пожар?.. Куда подбирается?.. За десять верст от нас...
Слава тебе господи, наш дом громадный, кирпичный и стоит отдельно...
Вы - вечно!..
Его ненавидят. А он, помолчав, так же ровно и глухо говорит:
- Отдельно!.. А ведь заборы-то тянутся к нашему. А возле забора у нас, сами знаете, какая громада угля... Загорится - косяки, двери, полы начнут гореть. А то - кирпичный!.. Ну, а тогда не выскочишь, ход-то один, мимо угля, а полезем в окна в переулок, - в первую голову расстреляют, сами понимаете...
Все понимают - он говорит правду, но его продолжают ненавидеть, отворачиваются, перестают говорить.
Входит человек в картузе и фартуке.
Вы кто такой?
Приказчик из мелочной лавки.
А-а, это которая горит... От гранаты загорелась?
От гранаты! - злобно говорит приказчик - От гранаты бы не загорелась. Ни один дом от гранаты не загорелся. После стрельбы, когда весь квартал очистили от дружинников, пришли солдаты. Ну, мы обрадовались, - значит, успокоилось все. Входит офицер и говорит: «Уходите все из дому». Мы рот раскрыли. «Уходите сейчас, жечь будем». Стали просить. «Некогда нам дожидаться, сейчас же уходите». Насилу хозяин на коленях умолил, - четыре ящика товару позволили взять. Солдаты сейчас же облили керосином и зажгли в пяти местах. А сколько квартирантов, - битком, и у всех имущество.
Что-то слепое, холодное и липкое заползало, постепенно наполняя подвал... Точно чудовище с громадным мокрым тяжелым брюхом улеглось и бессмысленно глядело на нас невидящими очами, глядело безумием жестокости.
А сейчас подожгли дом с угла, возле вас; видят - ветер в ту сторону, ну и подожгли, чтобы весь порядок...
А-а!!
У всех разом охрипли голоса.
- Господа... сию минуту... надо завесить... Ведь генерал-губернатор... И тише... ради бога, тише...
И окна завесили, и все ходили на цыпочках, и опять говорили шепотом. Стало совсем темно, только на потолке, пробиваясь сквозь щель окна, ложилось отражение зарева. И эта кровавая полоса то разгоралась, то бледнела, и все с замиранием следили за ней.
Да где же дворник?.. Более мой, где же дворник?.. - разносился истерический шепот.
Яков, что же ты пропал? Что ж ты не узнаешь, когда нам можно отсюда выбраться?
Да, узнаешь... Подите да узнайте. Я вон высунулся, а солдат мне отмахнул. Я говорю: «Дозвольте объяснить», - а он как ахнет - так угол у ворот и сколол.
Тихий, покладистый и услужливый Яков сейчас говорит, держит себя свободно и независимо: он уже не дворник, он теперь ровня всем, кто тут есть, ибо подвергается одинаковой опасности сгореть заживо или быть расстрелянным.
Ночь или день - трудно различить; должно быть ночь, и полоса на потолке становится кровавее.
Да мне одно ведро!.. - звонко и дерзко, нарушая, как искра темноту, напряжение и оцепенелость раздается среди подавленности, тишины и мертвого шепота мальчишеский голос.
Тесс!.. Тише!.. - шипят все, выскакивая, и машут руками. - Тише... ради создателя, тише!
Мальчуган лет одиннадцати, краснощекий, с круглым лицом, скаля веселые белые зубы, ловко подставляет под кран ведро, и струя, пенясь, наполняет шумом угрюмое помещение.
Его обступают.
Да ты откуда?
А во, наискось, из белого дома...
Значит, по улице ходить можно?
С превеликим удовольствием... куда угодно.
Разом распадается давившая тяжесть, чудовище исчезает. Все шумно, наперебой говорят, торопливо и радостно.
Ну вот, я же вам говорил: не звери же они. С какой стати они будут жечь и расстреливать больных, детей, женщин... людей, совершенно ни к чему не причастных.
Слава тебе господи... слава тебе, царю и создателю... - безумно-радостно крестится, приподнявшись на локте, больная, подняв глаза к потолку.
Слышатся счастливые всхлипывания.
Дети, одевайтесь!
Иван Иваныч, куда вы мои калоши дели?
Значит, не стреляют?
Стреляют! - весело бросает мальчишка, заворачивает кран, и мгновенно наступает мучительная, давящая тишина. - Двоих зараз подстрелили. Лупят и по переулку, и по улице, и из Зоологического.
Как же... как же ты?
Да хозяин грит: «Чайку хоцца... Сбегай, грит, Ванька, принеси ведро...» У нас водопроводу-ти нету, водовозы боятся, не ездиють... А хозяин-ти с хозяйкой в погребу сидят, со страху рябиновку тянут, как пуговички... - мальчишка заразительно хохочет, подхватывает ведро и исчезает.
Снова давящая тишина, снова шепот, снова покойник в доме.
Ребята бегают между наваленным хламом, ссорятся, плачут, смеются, визжат, и взрослые, останавливая, поминутно шипят на них.
VI
А пожар-то больше, - слышится спокойный, ровный глухой голос.
Да вы откуда знаете?! - злобно и с ненавистью накидываются на него.
А вон!
И все подымают глаза к кровавой полоске на потолке. Она яркая. Потом понемногу тускнеет, тускнеет. И все жадно тянутся к ней воспаленным горячечным взором.
Ну, вот видите, тухнет.
Боже мой, неужели же!
Деточки... дорогие мои... родные мои... вы спасены...
Все подымаются, и все, даже дети, глядят в одно место на потолке.
Да это дымом заволокло, - угрюмо слышится все тот же спокойный глухой голос.
А-а, оставьте!.. Каркает ворона на свою голову...
Но на потолке становится опять светлее, и кровавая полоса, мигая и шевелясь, равнодушно смотрит, как приговор.
Все опускают головы. Что-то чудовищное по своей нелепости охватывает душу. Иногда кажется, все - сон, и хочется проснуться. Я гляжу в пол и прячу преступную мысль: все сгорят, а я останусь с детьми цел.
И я торопливо и беспокойно бегаю воображением по двору, заглядываю в сарай, за заборы,- ищу маленькой дырки, в которую бы можно пролезть. Взять детей и проползти на животе через Зоологический сад - но там особенно усердно расстреливают и расстреляли сегодня служителя, который шел кормить зверей. С другой стороны колышется пожар. По переулку свистят пули... Выхода нет...
Я с усилием дышу стесненной грудью. Подымаю голову, встречаюсь с злобно сверкающими глазами и в них ловлю ту же мысль: все сгорят, а он один останется.
- Гм... дымком отдает...
И хотя его ненавидят, ненавидят его глухой голос, но не возражают; и в горле у всех щекочет горечью, а глаза ест. Дыма на самом деле нет, так как ветер пока клонит его в другую сторону, но все чувствуют его.
Кровавая полоса разгорается. Глухо отдается выстрел: кого-то еще?.. А те, кого прикалывают штыка, ми?.. Ткнут в сердце, другого, третьего по порядку,- спокойно и без хлопот.
Ночь бесконечна.
Который час?
Должно быть, около трех.
Боже мой, еще четыре часа муки!..
Я достаю часы, гляжу, протираю глаза, опять гляжу.
Восемь часов!
Не может быть... не может быть... - шелестом ужаса проносится. - Ваши стоят...
И изо всех карманов лезут часы.
Восемь...
Без пяти восемь...
Десять девятого... - подавленно слышится со всех сторон, и все прикладывают часы к уху.
И тогда все замолкают и сидят неподвижно, как каменные. Дети в разнообразных положениях в разных местах спят.
Все молчат, но подвал полон странных шепчущих звуков, шороха, беспокойного и трепетного, тревожного потрескивания. Разгорающийся пожар ведет свой собственный разговор, и шипение, треск дерева, звуки осыпающихся кирпичей воровски вползают, приглушенные, придавленные тяжелыми сводами, толстыми стенами, наполняя глухую темноту тревожным ропотом отчаяния и тоски.
Слышатся чьи-то всхлипывания, подавляемые рыдания. Больше, больше. Вырываются неудержимо, заполняют подвал, подавляя стоящий в нем шорох и шепот. Молодая женщина упала на колени, спрятала лицо в ладони, рыдает.
- Зачем... зачем обман?! Любовь, счастье... Если это для того, чтобы на твоих глазах погибли дети, не надо, не хочу... не надо счастья... не надо обмана... не хочу!..
Рыдания неудержимо бьют ее. Все молчат. Ни у кого не находится слова утешения. Каждому мучительно жалко самого себя. Грозно рдеет кровавый потолок.
А время остановилось, остановилась ночь, остановилась мысль, только тесный круг одних и тех же ощущений устало давит душу.
VII
- Они пришли!.. Они пришли!! - исступленно несется истерический крик.
Все вскакивают с изуродованными страхом лицами, готовые на самое худшее.
Кто?! Солдаты?.. Артиллерия?.. Расстрел?..
Они пришли... они пришли!..
Да кто?.. Кто?..
Ее злобно трясут за плечи, а она бьется в судорожной истерике...
Кто же? Кто? Говорите!..
Они... пожарные...
Тушат пожар?
Нет... разбирают заборы, которые тянутся к нам... Нас не хотят жечь...
Всеобщая истерика заполняет подвал. Женщины на коленях ползут в угол, где, по предположениям, икона, крестятся, хохочут, обнимают друг друга, целуют детей. Проснувшиеся перепуганные дети отчаянно ревут. Я выскакиваю в кочегарку.
Печь почти потухла. Иван полудремлет, прислонившись к углю, - для него все равно. Публика понемногу успокаивается. Все входят с радостными, улыбающимися лицами, пожимают руки, говорят громко. Всем жалко друг друга, все любят друг друга. Ночь быстро проходит. Уже десять... Половина одиннадцатого...
Хочется спать, и чувствуешь, как сладко, как крепко заснул бы, но негде прилечь, - все занято. Детишки понемногу угомонились. Красная полоса рдеет на потолке, но на нее никто не обращает внимания.
- А знаете ли, - слышится глухой голос, - я бы убрался подобру-поздорову; по крайней мере воспользовался бы мирным настроением и вывел бы женщин и детей... Вернее было бы...
Но ему прощают, даже его теперь любят.
- Зачем же? - говорят ему мягко, и в этой мягкости слышится: «Что с вас возьмешь? закон вам не писан». - Раз приняли меры против угрожающего нам пожара, значит находят, что в доме сидит ни в чем не повинный народ.
Неодолимая усталость охватывает. Я ставлю локти на колени, кладу голову на руки и отдаюсь полудремоте. Иногда мне хочется расхохотаться, - до того нелепо и бессмысленно наше положение.
Потом мне начинает сниться, бессвязно и запутанно, и я борюсь со сном и сновидениями, с усилиями подымая брови, открываю веки, и они опять, отяжелевшие, незаметно падают. И все кажется красным, и в этой густой, приторной красноте отражаются мохнатые человеческие лица, слышится кровавый шепот разгорающегося пожара, и солдаты трудятся, стараясь всадить в меня штыки, и штыки заворачиваются в мое тело, солдаты торопливо их распрямляют и опять всаживают, и я кричу им: «Скорей... скорей!..»
И кто-то кричит над моим ухом: «Скорей... скорей!..»- и трясет меня за плечи. Я открываю глаза: красный потолок, в красноватой полумгле - головы, руки, ноги, как будто оторванные и лежащие в беспорядке, и опять закрываю. Но опять трясут. Я подымаюсь.
Стоит дворник. Лицо тревожное,
- Солдаты... Страсть их сколько... В окна в сторожку заглядывают... Сказывают, зараз расстреливать дом будут...
Разбросанные в беспорядке руки, ноги, головы шевелятся, отовсюду подымаются люди с заспанно-испуганными лицами.
Что?..
Кто говорит?..
Откуда?..
Уже два часа... а я все думаю - я сплю.
Боже мой, какая долгая, какая мучительная ночь!..
Да не может быть. За что будут расстреливать? Забор же разобрали...
За что? А за что расстреливали целый день?
Надо кого-нибудь послать.
Все глаза обращаются на обладателя спокойного глухого голоса. Он подымается и уходит. Потом приходит через минуту.
Там не солдаты, а звери: я думал, меня посадят на штыки.
Требуйте, чтобы отвели к офицеру.
Опять уходит. Ждем. Проходит двадцать минут, полчаса... Томительное ожидание разрастается в беспокойство. Поминутно лазают за часами.
- Нет его!..
Прислушиваются к малейшему скрипу, но звука шагов нет. Одна и та же страшная мысль проползает в мозгу: «Убит».
Его убили... - слышу я шелест над своим ухом. - Не говорите только вслух...
Не говорите только вслух, - шепчут все друг другу.
И каждый ревниво следит в кровавой полумгле, чтобы не прочитали в его глазах страшной мысли. Больше всего боятся ужаса, паники, когда роковое слово будет произнесено.
Вот шаги. Все с секунду напряженно вслушиваются. Может быть, солдаты? Он.
Бросаются.
Что?..
Сказал?..
Будут?..
Он ровно говорит таким же спокойным глухим голосом:
- Вывели со двора. Все время штыки на меня. По переулку все освещено пожаром, ни души... «Куда же вы ведете?» - «Иди». Мне стало казаться - приколют где-нибудь у забора. Одним больше, одним меньше... Сколько таких трупов валяются по Москве. Вывели на улицу. Светло как днем. Стоит офицер. Лица я у него не видал - нету лица, одни усы, холеные, громадные, смотрят к бровям. Излагаю ему: «дети, женщины, больные...» Он стоит ко мне спиной. Потом небрежно цедит сквозь зубы: «Если завесят окна, если никто не будет подходить к ним, никто не выйдет из дому и если... со стороны дома и двора не раздастся ни одного выстрела, мы... не будем расстреливать...»
В доме снова покойник. Все расходятся по местам. У всех окостеневшие от напряжения лица. Отблеск пожара играет, шевелясь и трепетно озаряя, но в широко и напряженно открытых глазах стоит глухая тьма. Шорох и ропот пожара, по-прежнему придавленно, суетливо и тревожно шепчутся, но в ушах этих стран но прислушивающихся людей - могильная тишина: одного ждут, одно жадно ловят - глухой и слабый звук рокового выстрела, который с секунды на секунду раздастся там, за стеной.
Я с тоской гляжу на ребят и ищу глазами место, куда бы их положить, если начнут стрелять в окна. Но тут нет безопасного уголка: мостовая в уровень с окнами, и пули усеют все пространство. Теперь выгоднее было бы подняться в верхний этаж, но показаться в дверях - быть расстрелянным. Мне опять хочется расхохотаться. Я не гляжу на часы, прислоняюсь и засыпаю крепким, без сновидений, черным сном.
- Сидит, сидит за углом, где забор сходится с нашим домом... там удобно ему, не видно...
Этот зловещий шепот входит в мои уши и раскаленными каплями просачивается в мозг. И на меня смотрят хитро злые глаза под хитро поднятыми бровями и голое морщинистое лицо, все перекошенное хитрой и злобной улыбкой.
...Он ждет только, чтоб помучить нас... Он наслаждается нашими лицами, нашей мукой ожидания...
Да зачем ему...
...А!., хи-хи-хи, как же зачем?.. Весь черный, обугленный... Все сгорело: столы, кровати, платье, дети, жена... И он не может смотреть равнодушно на наших детей... гнездится там... и...
И в мои глаза близко-близко впиваются злорадно сверкающие зрачки под косо поднятыми бровями, и заглядывает голое, морщинистое, перекошенное лицо.
- ...И выстрелит два раза в воздух!..
Я стряхиваю теребящие меня за плечи крючковатые, костлявые пальцы.
«Настанет день, и все кончится, и все будет по-прежнему, но останется безумие...»
....................................................................................................
Никогда не встречал я с таким ужасом счастья брезжущий день, как теперь. Я вскочил и торопливо одел детей.
Ну, что, можно уходить? - с замиранием спросил я, прислушиваясь к одиночным выстрелам.
Конечно, ручаться нельзя... - говорит дворник. - Руки кверху, и зараз надо... Никак, опять начинают...
Я схватываю за руки мальчиков и выскакиваю из подвала. Вид обугленного пожарища и разрушения поражает.
Прокаленный мороз перехватывает дыхание. Маленький зевает, как вытащенная рыба, задыхаясь и выпучив глазенки, и изо всех сил бежит рядом, торопливо семеня ножками.
Папа, - говорит старший, испуганно озираясь, так же бежит рысцой возле меня, - в нас выстрелят?
Нет, нет... Только скорей... скорей, детки... Скорей... скорей, пожалуйста!
В забор сухо плюхает шальная пуля. Я каждую секунду ЖДУ сзади залпа. Раздражающе звонко хрустит снег.
- Скорее, скорее до угла... до угла скорее!..
Осталось пятнадцать... десять... пять шагов... Мы добежали... Мы заворачиваем... Мы... спасены!..
Москва 8-18 декабря 1905 года