Грамотность
2017-08-10 Dominik Jaroskiewicz (Dominik Jaroszkiewicz)
Грамотность. Что это такое? С рождения нам кажется естественным созвучие — грамотность и письменность 1. Немец различает эти понятия не за счёт разной словоформы, а за счёт соединения die Kunde (известие) и многозначительного die Schrift (почерк/шрифт/произведение письменности/официальный документ). Немецко-украинский словарь 2007 года именно так и сопоставляет письменність и die Schriftkunde как основной перевод, а das Schrifttum как дополнительный. Эта близость словообразования в весьма отдалённых языках славянской и германской групп показывает, что мы имеем дело во всяком случае с некоторой общей практикой, с ответом на некоторую общую потребность. Нетрудно понять, что хронологически понятия грамотности не могло быть в индоевропейском праязыке, что оно обретает позднее совсем не созвучные корни, но изменяемые удивительно сходным образом. Действительно, письменность как заметное явление в жизни общества появляется на высшей ступени варварства2. Не у всех народов, но у некоторых в эпоху, прилегающую к эпохе образования государства, мы видим загадочно-привлекательную почти всеобщую грамотность. Деление на грамотных и безграмотных, закреплявшее деление общества на два основных непримиримых класса, появилось только в результате развития рабовладения. Рабы из иных местностей, как правило, попадали в среду другого языка и другой системы письменности. Тенденция применения рабского труда была такова, что в ней человеческие усилия впервые были экономически разделены на необходимые и иные. Обучение грамоте для рабов не могло быть обосновано ни объективно (экономическое положение), ни субъективно (традиции народа-рабовладельца). Действительно, раб был исключён из жизни принимающего господство над ним народа сильнее, чем кто-либо другой. Возникшая государственная власть нашла положение с безграмотностью рабов удобным. Это вполне можно проследить по положению дел в афинском государстве досократовского времени. Примерно тогда же, где-то во времена солоновской сисахтейи безграмотность постигает относительно заметные слои неимущих афинян. Концентрированное давление частной собственности породило уже тогда общественную форму обладания навыками письма, которая в сохранности дошла до страны, где рабство получило классическое законодательное оформление — США. Местные законы Северо-Американских соединённых штатов в 1840-х годах рассматривали массовое освоение рабами какой-либо письменности как преступление Просветительские инициативы в этой области были официально преступными до 1850-х и официально едва терпимыми как минимум до 1880-х. Освоение грамотности конкретным рабом было поставлено в зависимость от произвола конкретного рабовладельца. За самостоятельное приобретение грамотности помимо воли рабовладельца раба могли подвергнуть любому взысканию. Таково было последнее слово «жёсткой безграмотности», которая завершила тенденции стихийно возникшей в солоновские времена «мягкой безграмотности».
Разумеется, многие народы так и не смогли изобрести письменности до изобретения государства. Процессы эти вызываются примерно одними потребностями и разрешаются примерно в одно время. Исторический период между появлением письменности и государства невелик. Государству, безусловно, необходима письменность, но письменность может обходиться без выраженного государства, ибо её появление сигнализирует о том, что общество требует весьма высокой формы организации, которая не ниже чем та, которая достигается изначально при помощи государства, но позднее закрепляется его уничтожением в форме отмирания. Время между появлением письменности и государства хотя и невелико исторически, но охватывает несколько поколений, оставляющих обычно значительный след во всей культуре. Такова Эллада от Гомера до Аристотеля, ведь неслучайно этот мыслитель и автор высшей формы древней книжности примыкает к высшей форме древнего государства — эллинистической империи Александра Македонского. Так оставила заметные следы в ирландской культуре эпоха древней письменности, когда ирландцы составили свою народную историю по образцу Торы. В культуре всех восточных славян заметные следы оставила эпоха широкого распространения грамотности во время первой единой монархии на Руси, колоритно воспроизведённое Павлом Загребельным в романе «Диво».
Впрочем, это скорее исключение. Ведь нам почти ничего не известно о мифологии и проторелигиях многих других народов, многих из тех даже, которые имели свои государства. Так, почти ничего из письменных источников не оставили организованные в государства пикты, хазары, пермяки. Несомненно, что способ существования государства, поощряющего безграмотность, подрывает память о себе самом. Это может быть очень удобно для отдельного государства, но становится непоправимым для всего человечества в ту эпоху, когда быстро приближается всемирный кризис государственности. Впрочем, письменность государства, начавшегося с поощрения безграмотности, обычно имеет печальное будущее. Нет сейчас народа, которому была бы от материнских слов доступна поэзия Вергилия и Овидия. Ибо она всё же вышла не из той эпохи, у которой мы можем учиться тому, как быть более человеком, как лучше и для чего организовывать свою жизнь. Римское государство и римская письменность выражали другое историческое движение, которое легко прочитывается в выдающемся памятнике философской эклектики пера Марка Аврелия — «Наедине с собой». Слабо “вошли в народ” также достижения письменности каролингской эпохи. Ничего не оставило после себя, кроме проектов разных алфавитов, время расцвета ирландской церковной грамотности, ибо ни в один народ не вошли сколько-нибудь полно результаты этого расцвета.
Впрочем, формы сохранения наследия эпохи широкой грамотности у многих народов были весьма непривлекательные. Так Тора, обобщавшая действительную и мнимую историю еврейского народа, существовала долгое время в виде религиозного текста, «Слово о полку Игореве», считающееся первым произведением целых трёх соседних литератур, долгое время пылилось по архивам. Моя несколько наглая нечувствительность к разным степеням превратности судьбы памятников древней письменности вызвана, впрочем, таким фактом современности, который берёт начало в советской действительности 1920-х годов. Этот факт можно назвать всеобщей грамотностью. Если быть точным, то мне не удалось найти сколько-нибудь обоснованных данных о том, что в Европе нашего десятилетия есть хоть одна страна, где менее 93% населения могут применять для записи фонетически известного им языка хотя бы одну алфавитную систему. 93% — это число из одного похожего на заказное исследования о Молдавии. Сразу после этого следует 96,5%, которое в диапазоне до 98,5% повторяется до многих обзоров для Болгарии, Украины, России и Германии. Такие показатели являются прямым следствием революционного общественного процесса, начавшегося с петроградского вооружённого политического переворота в ноябре 1917 года.
Именно потому, что РСДРП(б) победила в Петрограде своих противников, за всю мою жизнь мне не приходилось говорить с людьми, которые не могли бы записать свои мысли с помощью чернил, палочки или клавиатуры. За исключением двух китайцев, все мои собеседники умели читать латинский и/или кириллический и/или греческий алфавиты. Прошу читателя задержаться на этом факте и мысленно рассчитать число поколений его предков, прошедшее с момента первого освоения письменности одним из предков и всей семьёй. Могу сообщить, что мою прабабку знала половина гмины 3) только за то, что она умела читать культовые песнопения, но не была связана никаким родством с кем-то из администрации или костёла. Это были 1910-е годы в повете с относительно слабым развитием промышленности. Причём же тут разлетающиеся от удара оконные стёкла в родовом гнезде Романовых на берегу Большой Невы?
Понять эту связь будет не так трудно, если сообразить, что переустройство государственной машины даже в том поверхностном виде4, в котором оно произошло в СССР, сняло огромное число барьеров для разных общественных процессов. В середине 1920-х годов с возвращением к мирной жизни оказалось, что общество много в чём вообще не знает пределов для развития многих тенденций. Победивший класс, обеспечив свободу себе и своим союзникам, впервые задумался об использовании этой свободы. Многое приходилось решать впервые. Например, в области хозяйства Дзержинский вынужден был почти с нуля оценивать возможности координированного управления железнодорожной сетью Российской Республики. До этого времени централизованно управляемых сетей подобного масштаба и предназначения просто не существовало. Подобным же образом Кржижановский создавал с нуля экономическую теорию электрификации, противопоставляя перевозки топлива и создание высоковольтных электрических линий, выводя из выбора правильного решения экономию миллиардов человекочасов на более продуктивные занятия. В теоретической области тоже открывались просторы, рубежи освоения которых виделись весьма расплывчато. Например, создатель теоретической психологии Выготский смог сформировать её черновой каркас как раз к 1930 году. До начала послереволюционной мирной жизни в России ни одно общество в мире не рассуждало конкретно о многообразии открывшихся возможностей в самых разных сферах свой жизни. Даже в теории этот вопрос не был исследован по причине очевидной недостижимости для общества, в котором господствовала частная собственность.
Для успешного закрепления тех многообещающих результатов, достижимость которых была доказана и намечена, советское общество должно было применить такое средство, которое ранее вообще даже не рассматривалось как инструмент общественного и политического процесса. Этим средством было вовлечение всего населения в разрешение узловых проблем, касающихся их деятельности. Действительно, политическая система РСФСР 1920-х годов содержала меньше преград для любых форм самоорганизации трудящегося большинства населения, чем какая-либо более ранняя политическая система, кроме Парижской Коммуны 1871 года. Не только на советском опыте, но в особенности на опыте Народной Польши хорошо видно, что период силы государства связан с тем, что государство помогает гражданам организоваться, с тем, что оно слабо по отношению к своему классу, хотя очень сильно по отношению к его противникам. Наоборот, период слабости нового государства связан с тем, что оно само извне организует население, с тем, что оно сильно по отношению к своему классу. Одновременно с этим такое государство слабеет по отношению к противникам своего класса, что находит классическое выражение в таком узловом событии нашей истории, как «разговоры в Магдаленце». Интересен может быть также румынский вариант подобных событий, где внешним государственным способом организованные демонстранты составили ядро государственного переворота. Видимо не только на государство классического капиталистического типа распространяется то положение Маркса, что вся политическая история знает только одного проигравшего — государственный аппарат. Не зря одна только новая история содержит чисто политических революций порядка едва ли не на два больше, чем тех, которые дали начало социальным.
В Советском Союзе Ленин отлично сознавал эту перспективу. Работа «Государство и революция» прямо посвящена тому, как неизбежный политический проигрыш государственного аппарата превратить в выигрыш новой формы общественной организации, устраняющей классовость. Ярослав Ладош отмечал что в советском обществе эта работа воспринималась очень странно и почти никогда близко к тексту, хотя именно в эту работу никакого сложного замысла Ленин не закладывал. В соответствии с работой «Государство и революция», грамотность должна была быть тем инструментом, который поможет обществу организовывать свою жизнь и понимать, до какой меры его данная организация открывает перспективы в каждой конкретной сфере общественной жизни. Ибо при старой политической организации, как говорилось, эти перспективы были если и исследованы, то весьма зарисовочно. Теперь же большая часть политических препятствий к вмешательству самих трудящихся в затрагивающие их процессы была сметена. Кто же мог организовать процессы лучше их самих в ходе неуклонного обучения принятию ответственности на себя? Но тут как раз оказалось, что подобному вмешательству препятствует неграмотность, ибо лучший опыт неизбежно связан с промышленностью, а она фиксирует свой опыт и его предпосылки в современном весьма стабильном и нормированном литературном языке. Следовательно, без обучения грамоте может получиться только путь, близкий к повторению старых ошибок, а избежать их можно только на основе освоения письменности. Но это освоение подрывает весьма важную надстроечную форму закрепления классового антагонизма и одновременно способствует усилению давления на государство в сторону его отмирания. Примерно таковы были узловые пункты ленинского плана, которые ничуть не устарели в наше время, но нуждаются в расширении сообразно новым формам техники. Безусловно заслуживает развития узловое положение ленинского понимания целей ликвидации безграмотности: люди должны уметь читать не для того, чтобы понимать и выполнять решения советских органов, а должны уметь читать и писать для того, чтобы уметь эти решения самим составлять, утверждать и выполнять.
Следуя известному разделению пассивного и активного сдерживания грамотности, трудно не отметить, что активное сдерживание грамотности окончательно разрушается социальной революцией, открывающей широкий простор подлинно демократическим просветительским инициативам. Разрушение пассивного сдерживания грамотности, то есть тех факторов, которые отвращают трудящихся от её приобретения, занимает гораздо больше времени, чем ликвидация дискриминирующих установлений в сфере образования по финансовому признаку. Пассивное сдерживание грамотности в СССР и на Кубе было ликвидировано примерно за 10-15 лет. Эту стадию общественного процесса к грамотности можно выразить количественно: 18-19 человек из 20. Остаточная неграмотность, связанная преимущественно с уходящим поколением и антиобщественными средами, ликвидируется особенно медленно и трудно, однако никакого существенного влияния на дальнейшее развитие событий не оказывает. Как бы там ни было, но из написанного читатель должен уметь выводить экономическое и интегральное значение советской и кубинской кампаний по широкому обучению письменности.
Грамотность — необходимая предпосылка субъектности. В современном обществе субъектность навсегда прочно связана с грамотностью. Поскольку преодолевается капитализм и ставится задача превзойти этот способ организации общественной жизни, то способ проведения общественных процессов должен оказаться не ниже по своему суммарному преобразующему влиянию на человека и природу. Капитализм закрепил свои достижения в письменности, и потому если бунт может быть безграмотным, то революция всегда опирается на всю предшествующую историю промышленности, что без грамотности невозможно.
Субъектность и грамотность впервые остро сопоставил в немецком мышлении Томас Мюнцер. Как ни странно, немецкая мистика не связывала своё своеобразное чувственно-теоретическое познание с письменностью. Вообще не связывала, возможно, даже менее связывала чем Сократ. Томас Мюнцер имел перед собой лютеровский перевод Торы и Евангелия, который был правильно понят им как начало новой эпохи христианства. Было несомненно, что впервые столь широко теоретические предпосылки христианства соприкоснутся с его «практиками». Мюнцер горячо приветствовал эту тенденцию и был одним из первых пользователей печатного слова в целях массовой агитации. Слова Мюнцера-персонажа романа «Напісанае застаецца», которые приводит Алесь Петрашкевіч, вполне исторически правдоподобны. Чрезмерного значения за словом против дела Мюнцер никогда не признавал, и в этом его взгляд выгодно отличается даже от гегелевского. Одним словом, немецкий революционер прогонял письменность там, где она отставала от субъектности, от живого революционного дела. Однако практического, а не теоретического решения вопроса о всеобщей грамотности та эпоха не знала. Лютеранство держало всеобщую грамотность как фигу в кармане — подобно иным демократическим лозунгам. Дальше грамотности профессиональных трактователей священных писаний лютеранство не сильно продвигало дело хотя бы даже в благих намерениях. Поэтому впервые субъектность и грамотность остро столкнул на явно теоретическом поле не Кант, а Фихте, впервые теоретически преодолевший узловые догматы проституированного в Аугсбурге классического лютеранства. С практической стороны Фихте не сказал ничего нового против идеологизированного ещё Лессингом относительного единства немецкой устной речи. Просто эту идеологизацию Фихте довёл до ясного национализма, который счёл единственно возможным лекарством в условиях активного ограничения народной грамотности мелкими государями немецких земель. Ценно в подходе Фихте то, что он рассматривает грамотность как необходимое условие для Я ясно увидеть Свою целостность. Грамотность была понята как одна из низших градаций субъектности. Пассивная (чтение) и активная (письмо) грамотность целиком рифмуются с фихтеанскими стадиями выделения Я из не-Я, со стадиями его самосознания. Это понимание было целиком воспринято позднее научным коммунизмом, и именно оно на правительственном уровне диктует теперь реализацию знаменитой программы «Да, я могу!».5
Другим важным замечанием немецкого классического идеализма о грамотности было верное и почти материалистическое замечание о том, что грамотность сама по себе не является источником очеловечивания. Таковым может быть только некая активность, находящая в слове (неважно как реализованном) лишь свой побочный, хотя необходимый, продукт. Нового тут, однако, мало. Позиция Сократа по отношению к письменности в этом случае вполне проясняется как и гераклитовское «многознание не образует ум». Эти древние положения совсем не случайно были восприняты Фихте и Гегелем, ибо они не противоречат духу Просвещения, а утверждают, что субъектность, «трансцендентальная человеческая активность», находит в грамотности содействие в обретении своей новой («более совершенной» словами Фихте) формы. Именно на этом остром решении противоречия застывшего слова и человеческой активности стоит ныне сделать ответвление в сторону исследования новой формы идеального побочного продукта деятельности. Теперь он может реализоваться не только в звуке, на глиняной табличке или в писчем рулоне. Этот продукт уже может выделяться из деятельности в безбумажной форме, притом такой, что перевод её в бумажную или звуковую форму будет бессмысленен по существу. Хотя непроизносимые тексты возникли совсем не в мюрцеровские времена (эта спорная гипотеза отвергнута), но только развитие книгопечатания резко увеличило долю и значение текстов, которые нет смысла произностить.
Книгопечатаение как однажды возникшая техническая отрасль вместе со своими технологическими агентами повсюду поддерживала капитализм против феодалов, основавших господство на крепкой монополии самых элементарных сведений. Всякое реальное движение в сторону капитализма находило технологическую поддержку своей идеологии в полупромышленном книжном промысле. Это нетрудно понять, если сравнить жанры работ Стагирита и трактатов Спинозы, в особенности же аристотелевскую «Энциклопедию» стоит технически, идеологически и стилистически поставить в один ряд с французской «Энциклопедией…». Разница должна быть понятна в своих существенных чертах любому. В лице французской «Энциклопедии…» большой издательский проект становится инструментом подготовки большого общественного преобразования. «Энциклопедия…» завершает возможности «книжного» общественного преобразования. «Капитал» уже имеет для общественного преобразования значение не столько литературной и стилистической, сколько логической формы, не сводимой прямо к совокупности изложенного. «Капитал» ориентирует на умелое вмешательство в саморазвитие практики, а не повсеместное проведение абстрактных принципов в просветительском духе. Очевидно, что новая форма идеального результата — безбумажная — оказывается каким-то образом тесно связана с субъектностью такого класса как пролетариат. Подобно исследованию труда первых промышленных рабочих, которое предпринял Маркс, стоит посмотреть на характерные особенности труда программистов, чей идеальный результат столь же характерен в своей форме.
Если идеальный результат работы ремесленника превратился в итоге в технологические инструкции и машины, то идеальный результат работы программиста касается не этих инструкций и машин, а их формы. На основании большого промышленного опыта «на столе» программиста оказываются принципы технологического оперирования, способы построения технологических инструкций. Это самый характерный пример нового вида труда, ибо немцы неслучайно отделяют программистов от кодировщиков. Кодировщик лишь выражает наблюдаемое в условных значках, он раб эмпирии и ещё более лишён творчества, чем мельничный раб античности. Программист же выражает принципы в определении движения эмпирических элементов. Кодировщик подчиняется слепым законам эмпирии, программист пытается их учесть и выразить волю работодателя, сложив её с природными законами данного технологического процесса. Поэтому велика разница в оплате труда кодировщика и программиста, ибо, с точки зрения воспроизводства капитала, их издержки обладают разным значением. Программист формирует сейчас новые органы капитала, тогда как кодировщик обслуживает его известные органы. Если промышленный цикл капитала требует постоянного вовлечения живого труда и образования прибавочной стоимости, то технологический цикл в программировании может осуществляться при единожды сделанном вложении живого труда. Более того, для капиталиста не может быть ничего лучше того вложения труда программиста, которое избавит его от необходимости использования этого труда на несколько лет. Ведь тогда такой продукт труда программиста может считаться не только экономным, но и грамотно созданным с точки зрения теории программирования. Таким образом, труд программиста отличается от труда кодировщика сильнее всего в сфере гносеологии. В частности, в основе капиталистического использования программистов лежит их способность выделить среди законов и объектов описываемой области нечто гарантированно неизменное и универсальное, нечто редко обновляемое и нечто поточное. Легко сообразить, что умело созданный на этом разделении программный продукт имеет нетипично маленькую трудоёмкость обслуживания относительно однажды созданного промышленного изделия, в особенности в отличие от станка как средства производства. А если принять во внимание наличие такого программистского труда как труда по формированию принципов построения станочных линий, строящих машины (в первую очередь сами же станки), то гносеологическая проблематика в таком труде тесно сливается с экономическим эффектом и делает практически невозможным капиталистическое применение накапливаемых в отрасли «лучших практик». Достаточно сказать, что крупнейшие в мировом масштабе по трудозатратам проекты в сфере общего программирования находят капиталистическое применение как побочное, тогда как осуществляются на коммунистических основах передачи результата труда всем заинтересованным.
Dominik Jaroskiewicz, авторская российская редакция