Доля Караткевіча (размышления о классике белорусской литературы и его месте в мировой истории)
2017-06-27 Mikołaj Zagorski, перевод с белорусского, сверенный с иными вариантами, Dominik Jaroszkiewicz (Mikołaj Zagorski, Dominik Jaroszkiewicz)
Уладзімір Караткевіч является, несомненно, одним из наиболее значимых белорусских писателей второй половины XX века. К этому стоит добавить, что также он является настолько популярным, насколько вообще сейчас может иметь популярность литература, созданная по классической схеме с выраженным сюжетом, реалистической прорисовкой действующих лиц и выраженной авторской позицией. Караткевіч один из немногих белорусских авторов, произведения которого более чем охотно раскупаются даже в наше время доступности их текстов. В большинстве книжных магазинов Минска заверяли, что дополнительные тиражи редко задерживаются больше двух суток и намекали, что купить хоть что-то можно только если иметь осведомителей. Против популярности Караткевіча работает то, что его главные произведения отнесены к школьной программе, и это-то обычно должно убивать всякий общественный интерес к ним. Но эта привычная схема как-то не очень работает на белорусских землях и совсем не относится к Польше, Литве и России. Несомненно, Караткевіч классик белорусской литературы и, вероятнее всего, такой писатель, который сейчас заинтересовывает наибольшее число поляков, литовцев и великороссов изучением белорусского языка. Увы, но Колас и Цётка, Купала и Танк, а, тем более, Крапіва и Мележ по числу завербованных друзей белорусского языка в наше время безнадёжно отстают. Стоит сказать, что это подтверждается также стабильным потоком переводов произведений Караткевіча на соседние языки, тогда как с наследием прочих названных дело переводов замерло едва ли не несколько десятилетий назад. Заметным событием польской литературной жизни был выход перевода «Хрыстос прызямліўся ў Гародні» в 2012 году, также поисковые системы обнаруживают немало российских(!) переводов иных произведений. Ведь в России обычно никому нет никакого нет дела до белорусской литературы. А в самой Белоруссии переводы произведений белорусского классика не пользуются большим спросом. В книжных Минска до сих пор можно найти книги 1980-х годов с надписями «Короткевич» и «Тётка», не имевшие владельца-читателя. Тем показательнее то, что перевод уходит в Россию. Выходит, что Караткевіч - это также один из наиболее переводимых белорусских авторов художественной литературы. При этих замечательных данных классиком мировой литературы он не является и шансов войти в их число почти не имеет. Причина этого не в том, что Караткевіч был назначен московским КГБ на роль главаря белорусской националистической организации и вовсе не в том, что у него действительно были патриотические склонности, которые делали версию КГБ правдоподобной для поверхностного взгляда. Дело тут в эпохе, выразителем духа которой он был и которая давала его произведениям силу достоверности. Если быть совсем точным, то это эпоха Советской Белоруссии.
В 1960-х годах по всему миру нарастала последняя относительно успешная волна мировой революции, однако закончиться яркими успехами она не смогла, потому что преобразования в Индонезии были завершены катастрофическим террором, а французская всеобщая стачка в итоге оказалась оттеснена с поверхности сознания мелкими и бестолковыми студенческими выступлениями в Париже. Пожалуй, самым влиятельным и несомненным результатом той революционной волны была кубинская революция, а едва ли не за её хронологической границей находится серия революционных реформ Сальвадора Альенде. Несколько в стороне от этого революционного процесса находятся преобразования, инициированные Томасом Санкарой. Когда они начинались, уже было очевидно, что самая ожидаемая революция в США просто не произошла в силу слабости и раздробленности революционной партии. Это нашло классическое выражение в имевшей глубокие объективные корни напряжённости личных и теоретических отношений между Фроммом и Маркузе; между выразителями разных систем взглядов на основательность революции. Эпоха подъёма этой неудавшейся в основном мировой волны социальной революции в результате вынуждена была породить титанов, на плечи которых в последующие десятилетия пал весь тяжкий груз контрреволюции. Это были люди, которым приходилось работать по удачной немецкой пословице trotz alledem - вопреки всему. Зрелые общественные организмы породили ярких мыслителей - представителей теории, раскрывающей законы действия человека в его собственной сознательной и несознательной целесообразной деятельности. Это Семек, Канарский и Ильенков в своих странах. Меньшая острота коллизий породила и мыслителей менее сильных, которые не столько продвигались вперёд, сколько крепко держали оборону на занятых рубежах. Таковы Милан Соботка в Чехословакии, Манфред Бур и Франк Рихтер в Германии. Дело тут совсем не в известном массовом предательстве дела обобществления псевдотеторетической средой и не в поиске его предпосылок, а в чём-то, что от самих мыслителей зависит несколько слабее, чем выработанность литературного стиля - в их организационном влиянии. А здесь нередко оказывается решающим то, что не может быть добродетелью - возраст. Разумеется, мыслителей-теоретиков именно в теоретическом смысле сопровождают литераторы в национальных организмах, поскольку ещё остаётся национальная изоляция. А без развитой литературы теоретическое мышление просто не может иметь себе почву в обществе если мы имеем ввиду эпоху глубокой контрреволюции и апатии. Поэтому будет нелишне вспомнить узкий гегелевский взгляд на литературу с точки зрения профессионального теоретика (гносеолога). Ведь совершенно неслучайно одно и то же время порождает и «Диалектику эстетического процесса» Канарского и, скажем, «Диво» Загребельного. Тут самое время вернутся к Белоруссии и посмотреть на Караткевіча, ведь развитых форм теоретического мышления она оказалась лишена, а популярность его произведений может быть фантомной болью по проясняющему действительность бесстрашному мышлению. Как раз здесь может быть небесполезен узкий гегелевский взгляд, рассматривающий искусство под гносеологической линзой. Ведь со стороны диагностики общества одинаково хорошим материалом могут быть как теоретические трактаты так и художественные повести. Со стороны проведения познавательных принципов они могут сравниваться и гносеология имеет дело именно с теми законами, которые слабо чувствительны к материалу своего применения. После Гегеля вообще заканчивается узкий взгляд на логику. Её фигуры отныне должны вычитываться не только в текстах, но и в поступках, в строении станков и баз данных, в конфигурациях водопроводных и газопроводных сетей, словом, в любой человеческой деятельности, сравнивающей себя как воплощённый результат с возникшим образом в голове деятеля.
Теоретический трактат также имеет измерение литературного стиля, как и роман. В этом смысле значимость словесной рельефности особенно ярко видна на работах Семека и Ильенкова, которые также и из-за стиля оказались куда более влиятельны, чем не менее сильные в некоторых профессиональных вопросах работы Соботки, Бура и Рихтера.
Однако всё, кроме стиля и познавательных установок, относится к области расхождения литературы и теории, которые являются двумя формами человеческого небезразличия к миру. В иерархии практичности они связаны так, что теория как более отдалённая от чувственности форма сознания может быть потому куда более эффективна в общественной жизни, чем литература. Но это не говорит в пользу «предпочтения» или необходимости «преимущественного развития» теории. Ведь литература как продукт длительного развития общественного сознания не может не быть единственно возможным и потому необходимым входом в теорию. А здание, в которое нельзя войти, выглядит весьма жалко, хоть оно и может быть тёплым в самую лютую стужу. Будет совсем к месту заметить, что никогда ещё не получал передовой теории народ не просто с отсутствующей, а с отсталой и вообще не передовой литературой. В этом смысле хронологическое соседство Сократа и Эсхила, Шиллера и Гегеля, Ленина и Толстого, да даже Семека и Ивашкевича - это гораздо больше, чем совпадение. И потому Караткевіч оказывается тут неоценимой фигурой, способной многое рассказать о теоретических перспективах Белоруссии.
Нити едва терпимых противоречий своего времени Семек и Ильенков выпутывали в основном из варшавской и московской жизни. Если наследие белорусского классика мы пробуем посмотреть под подобным же углом, то он должен быть понят как выразитель наиболее кричащих коллизий белорусской жизни. Здесь мы оказываемся перед необходимостью обозреть истоки его творчества в источниковедческом смысле. Не будет большой ошибкой сказать, что центральной темой наследия Караткевіча является Январское восстание, понимаемое в самом широком историческом и территориальном контексте. События 1863 года у Караткевіча везде: в диссертации (которую он не закончил), в эпосе «Каласы пад сярпом тваім» (тоже неоконченном, но способном претендовать на роль, которую играют в своих литературах «Pan Tadeusz» или «Война и мир»), в пронзительных рассказах «Паляшчук» и «Паром на бурнай раце»[1]. В разработке этой темы он оказывается во всей письменной культуре Советского Союза одной из немногих ярких фигур, разделявших в главном оценки событий 63 года, сделанные Лениным, Чернышевским и Марксом. Ведь в российской литературе и политике в то время побеждала другая, шовинистическая линия. «...В значительной и сильнейшей части <...> народа явилось положительное отчуждение от общего отечества, в других племенах - вражда к этому отчуждающемуся, соединённая с унизительным сознанием собственного бессилия» - писал Чернышевский о другой подобной ситуации в немецкой жизни. Идеологическая активизация великорусского патриотизма автоматически приводила к активизации всех местных разновидностей патриотизма в той мере, в какой «хозяйственный расчёт» становился принципом деятельности мельчайших экономических звеньев. Из фактора административно желанного сплочения великорусский патриотизм превращался в действительный фактор раздробления и неслучайно наиболее ранняя легитимация великорусского патриотизма в СССР привела к тому, что именно РСФСР приложила решающие и наиболее ранние усилия к самоизоляции от иных братских республик. Именно поэтому Караткевіч с архаикой 1863 года оказывается выразителем взгляда будущего, ибо тут его личные взгляды пересекаются со взглядами Ленина, который теоретическую, правовую и политическую легализацию великорусского патриотизма считал величайшей угрозой освободительному процессу как самих великороссов, так и окружающих народов. Трудно сомневаться также в том, что патриотические настроения в Польше Караткевіч воспринимал менее болезненно. Ведь природа политического режима Народной Польши ему была хорошо известна - это был союз выдвинутого крестьянством патриотического большинства с рабочим коммунистическим меньшинством. Болеслав Берут был первым и последним руководителем Народной Польши, который умел использовать этот союз для движения в сторону более полного развития человеческих способностей поляков. Все последующие руководители были заняты только шизофренически-мелочным обоснованием эскалации «хозяйственного расчёта» до всё более мелких экономических единиц. Удивление, происходящие из непонимания того, что капитализм это и есть «хозяйственный расчёт» на уровне индивида, теперь можно сопровождать только смехом. Впрочем, говорят, что эскалация хозяйственного расчёта на Донбаcсе дошла уже до куда более мелких единиц, чем индивид. Чёрные трансплантологи из Германии уж точно могли бы сообщить об этом много интересного. Но здесь важно лишь то, что их логика продолжает логику Шаффа, Либермана, создателей механизма NÖSPL в Демократической Германии и Герека.
Одним словом, все мерзости ненародной Польши - это продолжение мерзостей Польши Народной, которые продолжили победное шествие и резко усилили натиск после устранения всякого организованного и сознательного себе противодействия. И в этом Польша не отличается от современной Украины или России, и неслучайно именно выработкой иммунитета против некоторых наиболее заметных нездоровых тенденций был так озабочен Караткевіч. Правда, эти тенденции он понимал достаточно узко. Великорусский патриотизм был хотя и наиболее опасной и замаскированной, но не единственной нездоровой тенденцией. К тому же очень глупо бороться с ним не иной логикой, а в рамках конкуренции принципиально подобных явлений. Ведь возведённый до масштабов России белорусский патриотизм не будет ни заметно прогрессивнее, ни заметно реакционнее, а власовщина, приведённая к масштабам Украины, это и есть бандеровщина как и наоборот, бандеровщина в российских масштабах это власовщина. В любом случае мы имеем смешение современного обмана со средневековым бредом. Поэтому что бы там ни думал сам Караткевіч, его реальный вклад в выработку иммунитета против нездоровых тенденций тождественен его реальному вкладу в чувственную и мыслительную культуру. А дело белорусской культуры он смог продвинуть так, чтобы заметно приблизить его вперёд к передовым рубежам. Его талантливые исторические зарисовки показывают нам не вечно отсталую Белоруссию, а те силы на этой многострадальной земле, которые ставят и решают проблемы, которые никак не назвать специфически белорусскими. Караткевіч явно не прочь поддержать в Белоруссии партию мышления, хотя также явно слабо понимает, что это такое. Потому что профессиональное писательство даже в советские годы калечило личность и нередко уродовало её в способности мышления. Ведь придорожный продажный ряд[2] драчей и павлычек продолжается не менее впечатляющим рядом российских советских писателей. Среди них отказавшиеся от проституирования Бушин и Гунько выглядят весьма одиноко. И тут следует заметить, что Караткевіч вообще не был занят выработкой лекарства против измены в пользу отживших интересов. Именно поэтому его наследие может использоваться патриотами. Но его главный интерес состоит в историческом механизме запуска субъектности на белорусских землях. И именно поэтому рано или поздно белорусские патриоты сильно разочаруются в тех силах, которые поможет вызвать к деятельности Караткевіч. Но путь к этому не будет прям и короток. История не ходит тротуарами Невского проспекта, а больше и чаще буреломами, чащами и болотами - напоминает Чернышевский. А бурелом в данном случае навален как следствие того, что Караткевіч не интересуется куда более развитыми формами субъектности, чем те, что возникли в 1863 году. Парадоксально, но именно этот «архаизм» делает его сейчас актуальным. Именно благодаря ему классик белорусской литературы Караткевіч сейчас более популярен, чем классик мировой литературы Колас. Ведь сейчас нельзя назвать сильно злободневными выведшие Коласа в классики мировой литературы проблемы кооперации крестьянства и такого развития его субъектности, которое привело к героической партизанской эпопее. Ещё менее уверенно можно соотнести с современной белорусской жизнью то, о чём писала Цётка. Вот уж действительно «Такі бой вякамі жджэцца»[3]. Потому, как ни странно, «архаическая» тематика произведений Караткевіча, помогающих понять пути разворачивания освобождающей самодеятельности белорусов почти с нуля, представляется очень и очень понятной нашему современнику. Но именно потому, что наша эпоха находится в стороне от мирового магистрального развития, вполне актуальный, популярный и стилистически захватывающий Караткевіч не может быть классиком мировой литературы. Это можно подтвердить также тем, что он в итоге не выходит на уровень современных форм субъектности. Разумеется, он знал схему субъектности, данную в «Что делать?» Ленина. Но всматриваясь в белорусскую действительность 1950-х годов, он не мог найти вообще никакой связи с ней. Индивидуальные герои Караткевіча, из-за которых его доводили до бешенства приклеиваем характеристики «романтизм», поэтому не архаичны, а наоборот, вычитаны из советской Белоруссии. Не было в ней к 1960-м годам исключительной среди соседей коллективности. Может потому, что не было ни размаха сибирских строек, ни непростых исторических коллизий, которые пережила Галичина. Партизанскую эпопею Караткевіч не мог считать тем явлением, литературное отражение которого вызовет работу новых сил белорусского общественного организма. Можно даже сказать наоборот, у Караткевіча можно прочитать испуг от того, что эта вспышка субъектности в те кровавые годы дала так мало в послевоенном развитии Белоруссии. Аналогично, Караткевіч не понимал событий связанных с коллективизацией. Он хорошо знал только негативную сторону процесса и его последствий, но мыслительных инструментов для вычленения утвердительной стороны не имел. Тем более не мог так мастерски, как Колас, показать взаимное превращение этих сторон. А ведь есть что-то свидетельствующее о глубоком кризисе в том, что новаторские произведения Коласа 1920-х, вскрывающие и величие, и дикость преобразования деревенской жизни, известны сейчас меньше, чем иные пласты его наследства. Поэтому совсем не удивительно, что если в «Хрыстос прызямліўся ў Гародні» Караткевіч выступает как представитель социалистического реализма и приближается по проникновению в эпоху к уровню фильма «Андрей Рублёв», то в произведениях о более современных сюжетах, особенно в знаменитых исторических детективах, ясно проглядывают именно патриотические склонности автора. Эта раздвоенность проникает даже в программное стихотворение «Быў. Ёсць. Буду.» Оно интересно тем, что содержит очень яркую формулу советского патриотизма. А главной чертой сознания советских патриотов была, как известно, шизофреническая раздвоенность. Они ведь понимали, что патриотизм вещь не очень приличная, поскольку он разрушает всякое единство, но при этом сами были патриотами. Ярче белорусского классика об этом возможно сказано только в высказывании, которое приписывают киргизскому классику Ченгизу Айтматову. Вот оно: «Каждая нация считает себя выше других наций. Это порождает патриотизм и войны. Люди должны понять, что выше кыргызов не перепрыгнуть» (серьёзность и достоверность этого высказывания в Польше невозможно проверить по контексту).
Быў. Ёсць. Буду.
Таму, што заўжды, як пракляты,
Жыву бяздоннай трывогай,
Таму, што сэрца маё распята
За ўсе мільярды двухногіх.
За ўсіх, хто ўздымае цяжкія разоры,
Хто ў гарачым пекле металу,
За ўсіх, хто змагаецца з небам і морам,
За жывых, і за тых, што сканалі.
За ўсіх, хто крывёю піша
Ў нязгодзе
З рабства подлай дарогай,
Хто за Край Свой Родны, за ўсе Народы
Паўстане нават на Бога.
За ўсіх, хто курчыцца ў полымі вёсак,
Хто ратуе краіну ад краху,
За ўсіх, хто бясстрашна глядзіць у нябёсы
З барыкады,
З пушчы
І з плахі.
Хто са смерцю гаворыць з вока на вока,
З яе усмешкаю ветлай,
І ўсё ж узводзіць - нясцерпна далёкі -
Храм наш агульны і светлы.
А калі ён горда даззяе ў зеніце -
Непарушны - ўзнясецца ў неба,
Вы з распятага сэрца кроплю вазьміце.
Апошнюю.
Болей не трэба.
І няхай яна збоку, недзе на ганку,
Дагарае й дзяцей не страшыць
На граніце любові,
На граніце світанку,
На граніце велічы вашай.
Как мы видим, сознание выдающегося белорусского писателя целиком раздвоено в том же смысле, что и методология, прочитываемая в работах у Шаффа или Суслова. Мы легко найдём «за ўсе Народы / Паўстане нават на Бога», а рядом «за Край Свой Родны». В одном катрене можно найти как самый выразительный порыв к универсальной субъектности, так и не менее ярко выраженное субъективное её ограничение. Без всяких попыток разобраться как это связано одно с другим, в чисто шаффовской эклектической манере: «с одной стороны, с другой стороны». Караткевіч соединяет в чисто советском стиле уважение к человеку труда «За ўсіх, хто ўздымае цяжкія разоры, / Хто ў гарачым пекле металу, / За ўсіх, хто змагаецца з небам і морам» и бесконечно размытые патриотические идеологемы без однозначного объективного смысла «Хто ратуе краіну ад краху», добавляя после них (тоже в чисто советском стиле «на вторых ролях») воспоминания о прошлой революционной борьбе «За ўсіх, хто бясстрашна глядзіць у нябёсы / З барыкады, / З пушчы /І з плахі». Именно поэтому последней капле негде догорать, именно поэтому сейчас не существует «граніт велічы вашай», а существует парализованная в теоретическом и экономическом смысле Белоруссия, невыгодно выглядящая в теоретическом смысле чёрной дырой даже на фоне того, что все её соседи находятся далеко не в лучшей форме. Понятно, что специфическую раздвоенность универсального и местечкового, подготовившую катастрофу тридцатилетней давности, породили не Караткевіч, не Шафф и не Суслов. Они эту раздвоенность лишь выразили. Но в меру того, как они пытались указать пути в будущее, они должны были хотя бы ясно определить эту раздвоенность, а не заниматься её маскировкой. В этом смысле методология Шаффа и Суслова, претендовавшая на теоретическое значение, оказалась катастрофична для их наследия. Караткевіч «дожил» до нашего времени в силу двух обстоятельств. Во-первых, его работы не претендуют на теоретическое значение - на универсальную проверяемость. Они - не расширяемый каркас (что верно для книг по диалектической логике), а отливка, в которой навсегда отпечатывается рука мастера и материал (дух эпохи). Именно поэтому они до сих пор читаются, в отличие от работ Суслова и Шаффа, которые заявляя расширяемость каркаса, оказались в действительности отливками узкого применения. Во-вторых, для Белоруссии уровень Караткевіча не так уж и низок. Относительно постмодернистских литераторов, «стихами» которых завалены сайты белорусской поэзии, Караткевіч всегда будет гением, а «Быў. Ёсць. Буду» с эклектической логикой советского позитивизма всегда будет несомненным шедевром на фоне полного отсутствия осознаваемой логической линии.
Вероятность событий, дающих Белоруссии лидерство в освободительном процессе и превращающих Караткевіча в классика мировой литературы ничтожна до несущественности. «Тут павінен быць цуд і толькі цуд», писала Цётка о резком повышении культурного уровня белорусского крестьянства, которое состоялось через два десятка лет после её смерти. Но если историческая ликвидация безграмотности была следствием политического господства великорусского пролетариата, то сейчас белорусам ждать помощи неоткуда. Даже самый успешный освободительный процесс в современной Германии не может иметь на Белоруссию быстрого и заметного влияния. А все иные соседи находятся в политической подавленности, вполне сравнимой с белорусской, тогда как фактор теории в данном случае просто несущественный.
Нет вины писателя, нет его «духовной лени» или «теоретической лени», которую пытаются искать нерадивые критики в том, что ничтожна до несущественности вероятность событий, дающих Белоруссии лидерство в освободительном процессе хотя бы на местном уровне. Невозможность получения мирового значения наследием Караткевіча - это простое следствие невозможности получения мирового значения его эпохой и средой. Ибо с точки зрения лучшего понимания вдумчивым читателем себя и своего места в мире, литература подобной эпохи упадка социальной революции может дать гораздо меньше, чем самая наивная литература эпохи её подъёма. Ведь даже самая значимая и яркая литература периода упадка нередко ориентирована на куда более низкий уровень человеческой небезразличности к миру и себе, чем самая несовершенная схематическая литература эпохи революционного подъёма. Преодоление этой тенденции доступно человеку, но именно человеку, а не профессиональному писателю. При этом под наиболее полным развитием человеческих способностей здесь следует понимать переход на позицию того класса, который олицетворяет большую эффективность общественного производства. А в эпохи упадка революции этот переход можно совершить только в сознательном овладении теоретическим мышлением, «учить диалектику по Гегелю». Именно поэтому путь в классики мировой литературы Караткевічу был изначально закрыт, ибо он требовал едва выносимой альтернативы между писательством и мышлением. Но именно потому, что в недавнем белорусском прошлом оказалось возможно (лишь) писательство, в недалёком белорусском будущем может оказаться возможным теоретическое мышления вполне современного уровня. Увы, этот прогноз не может быть механическим и даже вероятностным. В «Хрыстос прызямліўся ў Гародні» есть такой эпизод, когда крестьяне увидев Юраса Братчыка, пытающегося уйти от погони, в недоверии к его божественной природе требуют «Твары цуд!». Анагоническая (касающаяся теоретического существа дела) мысль автора здесь явно пересекается с марксистским пониманием субъектности, ибо в центр внимания ставится то, что сами крестьяне в итоге и должны сотворить то самое чудо. А значит, чтобы белорусское современное теоретическое мышление оказалось возможно нужно, чтобы начали самостоятельно мыслить именно те представители белорусского отряда исторического субъекта, которые при сравнении с достигнутыми соседями результатами становятся уверены (и в общем-то правильно уверены), что к самостоятельному мышления не способны. Но именно в такой твёрдой уверенности развивалось когда-то мышление Сократа, который смог начать свой памятный в веках теоретический путь с чистого листа под конец жизни. И потому дело белорусского отряда исторического субъекта не так уж и безнадёжно, и Белоруссия вряд ли повиснет на соседских ногах вандеей с большей вероятностью, чем кто-либо из её соседей повиснет вандеей на её ногах.
Экранизация может быть найдена на https://www.youtube.com/watch?v=HXb8kiX48Do - Пер. ↩︎
В оригинале дословно: Придорожная выставка проституток - Пер. ↩︎
Цётка, Мора (1905) ↩︎